Материалы по истории астрономии

В Париже

1

Отъезд состоялся осенью 1631 года. От Клермон-Феррана до Парижа чуть более четырехсот километров. Дилижанс, обычно запряженный шестеркой лошадей, покрывал путь примерно за неделю. Этьен Паскаль не впервые ехал по этой дороге, а для одиннадцатилетней Жильберты, восьмилетнего Блеза и шестилетней Жаклины все было ново и необычно. Поначалу открывались хотя и не совсем привычные, но довольно родные картины: вот из-за гор появился длинный ряд холмов, усеянных дикими виноградниками, а вслед за ними потянулись опустевшие к осени поля; справа показалась мельница с поскрипывающими на слабом ветру крыльями, слева проплыло медленно жующее стадо коров. Мерное постукивание колес и монотонность ландшафтов постепенно усыпляли путешественников. Но с каждым днем, чем ближе подъезжали к Парижу, тем шире раскрывались от удивления глаза детей. Суровое молчание гор и просторный покой равнин сменились непонятно торопливым людом, гамом быстро снующих карет, обтянутых пестрыми шелковыми тканями. То справа, то слева появлялись кабачки с вычурными зазывающими вывесками, на которых можно было успеть рассмотреть изображения королей и денег, сирен и дельфинов, драконов и разных животных. В теплый сезон богатые парижане любили здесь развлекаться — поиграть в кегли, шар, выпить местного кисловатого вина.

Но вот из-за поворота неожиданно показались крепостные стены, открылась величавая панорама множества домов, шпилей церквей и колоколен. Позднее в «Мыслях», своем центральном произведении, обнимающем весь опыт его жизни, Блез запишет, стремясь подчеркнуть неполноту и удаленность абстрактных понятий от конкретного разнообразия жизни: «Город и деревня — издали город и деревня; но по мере приближения это дома, крыши, деревья, листья, трава, муравьи, ножки муравьев, и так до бесконечности. Все это укрывается под именем деревни».

А что же укрывалось в эту пору под именем Парижа — «славы Франции и одного из лучших украшений мира», как говорил Монтень?

Подъезжая ближе к крепостным стенам столицы, попадаешь в зону тошнотворных запахов, исходящих из канав, переполненных свалками и отбросами. Минуя эту беспрестанно увеличивающуюся трясину, так не вяжущуюся с гербом Парижа, на котором серебряный корабль легко плывет по лазурной волне («Качает его, но он не тонет» — гласит латинская надпись на гербе), оказываешься возле городских ворот, где в беспорядке толпятся повозки торговцев, почтовые кареты, дилижансы. В соответствии с королевскими эдиктами привратники должны проверить документы, чиновники — получить городскую ввозную пошлину, и лишь после этого путь в столицу, прегражденный алебардами и копьями солдат, становится открытым.

«Столица мира»! «Город городов»! Париж! Вот он уже здесь, рядом, вокруг. Роскошный и нищий. Остроумный и тщеславный. Набожный и развратный. Манящий и отталкивающий. Разноликий, многоголосый, пестрый, тесный. В лабиринтах улочек в центре старого города выстраиваются совсем почерневшие и увитые плющом массивные здания с высокими башнями, угловатыми бойницами и стрельчатыми арками, которые словно вырастают из оболочки примостившихся вокруг них покосившихся домишек. Узкие улочки (1,5—3 м) из-за высоты крутых крыш почти смыкающихся зданий очень темны, и их жителям нередко приходится среди бела дня зажигать свечу. В довершение всего эти улочки (как, впрочем, и другие, что пошире) устланы плотной смесью нечистот, отходов из кожевенных мастерских и строительного мусора, органических осадков от живодерен и боен, которые смешивались с грязью ручьев.

Но ничто не может остановить оживленного движения. С самого утра, поднимая каскады грязи, натыкаясь на телят и овец, покорно бредущих к мясным лавкам, катятся к бойким перекресткам повозки, тачки и ручные тележки, наполненные разными продуктами, домашней утварью, посудой, старьем или рабочими инструментами. Толпы служанок, нянек и лакеев мнутся у лавок, навесы которых загромождают и без того узкие проходы, и возле торговцев, прямо на улице разложивших свои товары и с надрывом расхваливающих их: «Мяса, парного мяса!», «Рыбы, свежей рыбы!», «Уксусу, хорошего уксусу!», «Вишни, спелые вишни!», «Вина, чтобы повеселить душу!». Город наполняется торговым шумом, на который наслаивается адский грохот тянущихся из портов Сены повозок с дровами, углем, сеном, винными бочками. Мелькают выгрузчики и поденщики в больших, надвинутых на уши шляпах, носильщики тащат на скрещенных жердях громадные кули, мешки и бочонки. То там, то здесь промчится всадник с лихо закрученными усами, привлекая внимание разбежавшихся в стороны служанок, или прогрохочет, опрокидывая лотки и срывая вывески, многоместный дилижанс.

Но своего апогея торговый шум достигает на Сен-Жерменской ярмарке. Здесь собирается цвет парижской ремесленной аристократии — галантерейщики, скорняки, суконщики, золотых дел мастера, бакалейщики. Степенные негоцианты в пышных кафтанах и просторных штанах из темного сукна, в шерстяных чулках с подвязками, затянутыми красным бантом, раскладывают на прилавках кольца, серьги, пелерины, манто, гобелены, зеркала.

Крупные коммерсанты съезжаются сюда со всех городов Франции и даже из-за границы: португалец продает амбру и тонкий фарфор, турок предлагает персидский бальзам и константинопольские духи, провансалец торгует апельсинами и лимонами. Чего здесь только не встретишь: марсельские халаты и руанские сукна, голландские рубашки и генуэзские кружева; фландрские картины и алансонские брильянты, миланские сыры и испанские вина, маленьких болонских собачек и богато отделанные веера; на каждом шагу наталкиваешься на вафельщиков, пирожников и лимонадчиков. В питейных домах, богато украшенных зеркалами и люстрами, выпиваются сотни бочек глинтвейна и мускатного вина, заглядывают сюда и любители понюхать или покурить еще только входящий в моду табак. В изобилии процветают на ярмарке игорные дома, где подвизаются ловкие мошенники, и лотереи, вокруг которых при громких трубных звуках собираются жадные до зрелищ толпы народа.

Но еще больше возможностей для любителей бесплатных зрелищ предоставляет Новый Мост, выделяющийся белизной башен и перил, с бронзовым конем, с которого бронзовый Генрих IV созерцает двигающуюся у его ног парижскую толпу. Этот мост служит главным путем сообщения между берегами Сены. Как и на ярмарке, здесь такая бойкая торговля, что рябит в глазах и звенит в ушах. Вращается тут и «колесо фортуны», вокруг которого толпятся дезертиры, бежавшие из армии; ремесленники, потерявшие работу; крестьяне, покинувшие свои деревни из-за голода; маклеры, ротозеи, сводницы и публичные женщины. Это излюбленное место цирюльников и зубодеров, уличных хирургов и аптекарей-шарлатанов, продающих всевозможные мази, пластыри, чудесные лекарства и антикометные средства, спасающие от гибельного влияния комет и солнечных затмений. Кого только не встретишь на Новом Мосту: жалких и оборванных нищих, одетых в купленные у лоскутника лохмотья и причудливые шляпы, привезенные из далеких стран; служанок в опрятных серых юбках и деревенских чепчиках; наглых лакеев, наступающих на ноги; завитых господ, художников, всматривающихся в лица прохожих; прокуроры, писцы, нотариусы спешат на службу, студенты — в Сорбонну, августинцы, францисканцы, бернардинцы, якобиты, кармелиты — в свои монастыри; книгопродавцы предлагают только что вышедшие книги, зазывают менялы; крики, споры, драки не может заглушить даже звон колоколов ста церквей, призывающих благочестивых парижан к молитве.

Чем дальше от центра Парижа, тем реже встречаются теснящиеся друг к другу облупившиеся дома с фасадом в одно окно, кривые переулки, примыкающие к полуразвалившейся арке какого-нибудь старинного жилья. Постепенно замедляя свой неровный бег, улицы становятся чище, шире, тише и элегантнее. На них можно встретить внушительные особняки с собственными дворами, подъездами, а иногда и садом. Вот, например, особняк знаменитой маркизы де Рамбуйе, построенный по ее собственному проекту на улице св. Фомы, в «Голубой комнате» которого собирается самое изысканное общество Франции. А чуть дальше — королевская резиденция Лувр и Тюильрийский сад, разбитый на участки в виде «узоров». Здесь помещаются псарня и зверинец Людовика XIII — большого любителя охоты. Неподалеку от Лувра строится дворец кардинала Ришелье, задуманный как величественный памятник, призванный прославлять всесильного правителя Франции. Сквозь леса уже можно видеть главный фасад, который выходит на улицу Сент-Оноре и представляет собой длинный ряд аркад, украшенных корабельными кормами и якорями. Они должны напоминать о звании главнокомандующего флота, которым облечен славолюбивый кардинал, присваивающий себе многочисленные титулы.

Двигаясь от Лувра к западной части города, незнакомый с парижскими улицами новичок наталкивается на Шатле — большое мрачное здание с высокими стенами, незатейливыми башнями и узкими сводами, когда-то служившее главной опорой парижской крепости, сейчас же это учреждение городской полиции и суда, под липкими от сырости и пахнущими болотом сводами которого шныряют взад и вперед судейские чиновники.

Днем здесь можно встретить купеческого старшину, спешащего к расположенной чуть далее городской ратуше. На нем ярко-красное платье с поясом, пуговицами и шнурками и маленькая шапочка (тока), наполовину красная, наполовину коричневая. Он спешит, чтобы в сопровождении других представителей парижского муниципалитета (эшевенов1 в двухцветных бархатных мантиях и колпаках с золотым шнурком, советников в мантиях из черного сатина, приставов в двухцветных мантиях, на которых вышит серебряный корабль) отправиться на улицу Сен-Дени приветствовать коронованную особу, куда вслед за этой процессией потянутся старшины ремесленных цехов в таком же пестром одеянии, чтобы достойным образом представить свою корпорацию и выразить преданность и почтение к короне. На Сен-Дени, эту наиболее почетную улицу Парижа, по которой проезжают государи и высокопоставленные иностранные гости, высокородные новобрачные и военные триумфаторы, спешит и простой народ. Ведь по такому торжественному случаю здесь устраиваются подмостки и декорации для представления аллегорий и мистерий, балаганы для борцов и жонглеров и, конечно же, выставляются бочки с бесплатным вином: пей, народ, веселись, но не забудь и прославить его величество.

Его величество, однако, не спешит. Поэтому новичку можно отправиться на Королевскую площадь, которая вместе с прилегающими к ней улицами составляет самую красивую часть Парижа, резко отличающуюся от шатких строений старых кварталов и вызывающую восхищение всех иностранцев. И пусть его не смущает расположенное рядом с ней массивное и грозное здание с бойницами и пушками, обращенными в сторону города (это Бастилия, куда может угодить всякий, кто неугоден Ришелье). Королевская площадь, классически правильная и изящная, с вытянутой аллеей из грабов, выделяющихся своей зеленью в квадратном пространстве, с клумбами посередине и многочисленными павильонами вокруг, скрадывает грозный вид Бастилии. Рядом с площадью образовался аристократический квартал, в котором выстроились большие и светлые особняки из красного кирпича с белым каменным бордюром и темно-голубыми черепичными крышами, с высокими окнами и просторными крытыми входами, принадлежащие знатным дворянам и крупным буржуа.

Время близится к вечеру, и нет-нет да и выпорхнет из такого крытого подъезда какой-нибудь щеголь, чтобы прогуляться по Королевской площади и встретиться со своей возлюбленной. Щеголь идет здесь грациозно, широко расставляя и вскидывая на ходу ноги, словно выделывая танцевальные па, понуждаемый к тому низкими раструбами сапог с высокими каблуками и шпорами. Он очень наряден: голубые шелковые чулки закрывают ногу до колена, а под коленом, по низу свободных прямых штанов, можно увидеть металлические наконечники на множестве лент, сделанные исключительно для украшения; на левом боку специальным поясом с драгоценными камнями и золотой бахромой поддерживается шпага. Так же изящно отделан яркий камзол с высокой талией и широкими рукавами, через продольные разрезы которых видна белая рубашка из тончайшего полотна. На большой отложной воротник с кружевами спускаются длинные, завитые внизу волосы (возможно, это парик), а один локон среди пышных кудрей перевязан бантом. На кудрях этих покоится мягкая широкополая шляпа, украшенная страусовыми перьями. Борода у щеголя сбрита, и только посредине подбородка едва приметен остроконечный кустик волос, над которым возвышаются торчащие кверху тонкие усы. Через руку перекинут бархатный плащ, чрезвычайно любимый франтом, ибо в нем можно принять множество картинных поз. Особую же примечательность его наряда составляет бант на плече, украшенный золотом и драгоценными камнями. Это залог любви, полученный от дамы его сердца.

В Париже юному Блезу не раз приходилось встречать таких франтов, и позднее он запишет в «Мыслях»: «Быть щеголем не слишком пустое дело, ибо это значит показать, что очень много людей работают на тебя, это значит показать на своих волосах, что у тебя есть слуга, парфюмер и т. д., на своих брыжах, лентах, позументах, что ты пользуешься услугами многих. А это не простая уж внешность, это не просто необходимые принадлежности одежды: это значит, что ты имеешь в своем распоряжении много рук. Чем больше рук в твоем распоряжении, тем ты сильнее. Быть щеголем — значит показывать свою силу».

Эта внешняя, бессодержательная и одновременно неодолимая сила словно заворожила франта, и в ожидании своей дамы он с завистью и восхищением разглядывает тех, у кого такой силы больше. Но вот появилась его дама — в бархатном платье с крупными узорами. К ее корсажу прикреплены ленты и цепочки с крайне необходимыми предметами: зеркалом, веером, часами и пр. Искушенный глаз непременно заметит и залоги любви, полученные от возлюбленного. Скорее всего это розетка из лент и жемчуга на груди у сердца или на шее, можно ее увидеть и на талии или на голове. Пускаясь в любовное приключение, дама предусмотрительно прикрыла белое личико маской из черного бархата (в эти годы еще находят нужным скрывать свои похождения), кокетливо усыпала его мушками.

Даме и ее возлюбленному в наступающих сумерках опасно слишком удаляться от Королевской площади, ведь они не запаслись фонарем и наверняка угодят в лужи. Но это еще полбеды. В ночном мраке никто не может поручиться за свои пожитки, драгоценности и даже за свою жизнь. Вы можете попасть в кружок ночных гуляк, которые сорвут с вас плащ, или в руки отрезывателей кошельков, которые стоят вдоль стен домов и ловко сбривают кошельки, носимые мужчинами и женщинами у пояса. Сопротивление бесполезно, в противном случае на следующее утро в какой-нибудь сточной яме полиция обнаружит очередной труп. Поэтому так спешат с наступлением сумерек в свои жилища одинокие пешеходы, реже встречаются кареты. Лишь иногда прогрохочет в мрачной тишине экипаж, окруженный лакеями с факелами, который возвращает своего усталого хозяина с бала или из театра... Уже давно почивают в постелях почтенные буржуа; слабо мигают качающиеся фонари у церквей и отбрасывают при каждом размахе причудливые тени; не обнаружив ничего подозрительного, проходят патрульные с фонарями...

Но вот пробиваются из-за высоких крыш первые лучи солнца, просыпаются в своих жалких конурах нищие и бродяги, одеваются мелкие торговцы и разносчики. На улице появляется водоноска, звук ее тяжелых деревянных башмаков гулко отдается на соседних улочках. Можно уже увидеть и крестьян в коричневых куртках и кирпично-красных штанах из полотна собственного изготовления, в полотняных гетрах и башмаках из грубой кожи: они пришли в столицу продавать свой немудреный товар. А через некоторое время потянулась вдоль улиц шумная толпа ремесленников и приказчиков, направляющихся к мастерским, стройкам и лавкам. Раздается звон церковных колоколов.

Многие парижане не стремятся к оседлой жизни и не имеют собственных домов, а кочуют из квартала в квартал, снимая жилье на определенный контрактом срок. Этьен Паскаль также не стал обзаводиться недвижимой собственностью и дважды в течение нескольких лет переезжал с места на место. Приехав в Париж, он поселился на улице Тисерандери, вблизи аристократического квартала Маре, в 1634 году перебрался на улицу Нев-Сент-Ламбер, а в следующем году снял дом на улице Бриземиш. Самой дорогой была квартира на улице Нев-Сент-Ламбер, расположенная напротив особняка Конде (600 ливров в год). На улице Бриземиш платили 295 ливров в год.

Управлять домашними делами Этьену Паскалю помогала служанка Луиза Дельфо, ставшая членом семьи, а рассудительная, спокойная и ласковая Жильберта заменяла брату и сестре мать: водила их гулять, урезонивала в играх и шалостях, следила за выполнением уроков. Освободившись от служебных обязанностей и наладив домашний быт, отец стал посвящать почти все свое время обучению детей, и труды его вскоре дали плоды: сын Блез быстро, почти молниеносно, продвигался в трудных и сложных науках.

2

В эпоху Паскаля дети получали образование либо с помощью домашних учителей, либо в коллежах и монастырских школах. Особой репутацией пользовались коллежи, находившиеся под руководством иезуитского ордена. В них обучались многие прославленные люди Франции: например, в XVII веке — Боссюэ, Декарт, Корнель, Мольер, в XVIII — Монтескье, Вольтер. В иезуитских коллегиумах обучались экстерны и интерны, которые набирались из богатых и знатных семей (обучение простого народа и вообще начальное образование принципиально не входило в планы ордена, что резко отличало его коллежи от протестантских школ). Чтобы сделать интернаты более привлекательными, иезуиты придумывали различные развлечения, пригодные для того, чтобы подготовить молодых людей к свету и дать им хорошие манеры. Манеры часто бывают лучшей рекомендацией, и наставники стремились отучить некоторых своих учеников от слишком простонародных привычек и оборотов речи, привить им внешний лоск, умение пользоваться носовым платком, салфеткой и т. п. Школьные здания в таких коллегиумах были большими и светлыми, в дортуарах и рекреационных залах царил идеальный порядок. Большое место отводилось физическому воспитанию — упражнениям в верховой езде, плаванию, фехтованию. В иезуитских учебных заведениях обычно существовали низший и высший курсы. Низший курс состоял из пяти классов; три первых назывались классами грамматики, за ними шли два класса риторики. Программой низшего курса было предусмотрено изучение чтения и письма, катехизиса, начатков греческого языка и особенно латыни. Латынь осваивалась настолько досконально, что выпускник коллежа мог изъясняться на ней не хуже, чем на своем родном языке (даже на переменах ученикам вменялось говорить на латинском языке, в противном случае они получали наказания).

В высших классах основой занятий служила философия Аристотеля. В течение первого года трехгодичного курса философии изучались логические труды и «Этика» Аристотеля. Второй год был посвящен географии, математике и физике. По курсу физики читали «Физику» Аристотеля, его книги «О небе и мире», «О происхождении и уничтожении». Трехгодичный курс заканчивался овладением аристотелевской метафизикой. Полный цикл занятий завершался четырьмя годами, посвященными теологии. В процессе всего обучения религиозному воспитанию было отведено самое видное место. В учебном плане конгрегации иезуитов говорится, что «религия должна быть основой и завершением, центром и душою всякого воспитания».

Однако для исполнения этого замысла иезуиты избрали не совсем соответствующие, можно даже сказать, противоположные ему средства, внешние достижения предпочитали внутренним преобразованиям. Так, например, основным стимулирующим средством обучения было соревнование, победители диспутов отмечались внешними знаками отличия — торжественным распределением призов, лентами, медалями и т. д. «Пусть, — говорится в одном из учебных наставлений иезуитов, — ученик не отвечает своего урока в одиночку, пусть у него будет соперник, готовый его критиковать, торопить, опровергать, наслаждаться его поражением... Устраивайте состязания, выбирайте борцов, назначайте судей... Лавры, приобретенные в качестве награды за труд, можно выставить напоказ в каком-нибудь видном месте...» Отличившиеся в диспутах и достойном поведении сидели на почетных местах, им присваивались особые школьные звания (цензоров, преторов, декурионов) или имена греческих и римских героев; отстающие же ученики располагались на позорной скамье («адской лестнице»), получали различные прозвища («дурацкий колпак», «ослиные уши» и т. д.). Это поощрение неравенства и разделенности в школьной среде, закрепляемых внешним успехом или поражением, усугублялось еще и тем, что отцы-иезуиты иногда использовали учеников для шпионства: случалось даже, что они обещали мальчику простить его проступок, если он поймает своего товарища на аналогичном промахе. Подобная практика развивала зависть и гордыню, честолюбие и эгоистические мотивы действий.

Немудрено, что у многих воспитанников иезуитских коллежей религиозное благочестие и ревностность отступали на задний план перед чисто мирскими или интеллектуальными запросами. К их числу относится и Декарт, обучавшийся в знаменитой иезуитской коллегии Ля Флеш. После десятилетнего пребывания в ней Декарт не стал ни священнослужителем, ни монахом. И даже более того: знания, полученные им в Ля Флеш, не удовлетворили его, ибо они представлялись ему неупорядоченным зданием, построенным несколькими архитекторами, казались разноречивыми книжными мнениями, основанными на зыбком фундаменте непостоянных человеческих чувств, суждениями, принятыми лишь на веру. Единственным предметом, за который особенно уцепился Декарт, была математика. И после выхода из коллегии он стремится строить свою жизнь и науку на «пустом» месте с помощью только одного архитектора и наставника — математического разума — и выработанных этим разумом правил и средств.

Видимо, идеи, захватившие Декарта, носились в воздухе века, и подобным «архитектором» (так сказать, воплотившимся математическим разумом) стал для Блеза его отец. Этьен Паскаль не отправил мальчика в коллеж, не нанимал для него домашних учителей, а сам был единственным учителем и воспитателем сына. Он учил Блеза внимательно наблюдать за окружающими явлениями, размышлять над ними, отдавать себе ясный и полный отчет во всех действиях и поступках. Этьен Паскаль заранее составил и тщательно обдумал план обучения сына. При этом он придерживался того правила, что трудность изучаемого предмета не должна превышать умственных сил ребенка и должна соответствовать его возрасту. Поэтому отец решил не учить сына латинскому и греческому прежде двенадцати лет (в иезуитских коллежах они начинали изучаться гораздо раньше), а математике, как одному из основных предметов плана, раньше пятнадцати или шестнадцати лет. Зато с восьми лет он стал давать Блезу общие понятия о различных языках, объясняя, как они складываются, передаются из одной страны в другую и подчиняются грамматическим правилам. Затем он показывал, как с помощью правил можно изучать иностранные языки. Давая основания всеобщей грамматики, отец учил Блеза мыслить сугубо рационально и теоретически, искать общие законы и принципы всех вещей и лишь затем вступать с ними в непосредственный контакт, переходить к отдельным частным вопросам. Таким образом, вспоминает Жильберта, когда брат начинал впоследствии изучать языки, он знал, для чего это делает, и занимался теми вопросами, которым следовало уделять больше внимания.

Ознакомив сына с началами языковедения, Этьен Паскаль стал беседовать с ним о порохе и других интересных явлениях природы — плавании тел, отражении света и т. п. Эти беседы, которые продолжались также во время трапез и игр, пришлись по душе и приносили большое удовлетворение любознательному мальчику. Но, когда отец не мог привести достаточного основания для объяснения тех или иных вещей или его доводы были слишком смутными, маленький Блез огорчался. В этом случае он надолго задумывался и не успокаивался до тех пор, пока сам не находил удовлетворительного ответа на занимавшие его вопросы. Жильберта отмечает, что, обладая ясным и проницательным умом, брат с раннего детства искал только очевидных истин и не принимал чисто словесных объяснений.

Однажды за столом кто-то из гостей нечаянно задел ножом фаянсовую тарелку. Раздался продолжительный звук, но, как только к тарелке прикоснулись, он тотчас же исчез. Блез долго размышлял над причиной возникновения и угасания звука, стучал по различным предметам, сравнивал полученные наблюдения. На основе этих наблюдений и выводов из них одиннадцатилетний мальчик написал небольшой трактат о звуках (несохранившийся), который был признан сведущими в науках людьми «удивительным и весьма разумным».

А через год неожиданно и ярко проявилось его математическое дарование. Отец Блеза, как известно, был ученым человеком и большим знатоком математики (Этьен Паскаль был включен в комиссию, утвержденную Ришелье для рассмотрения вопросов, касающихся определения долготы; вместе с известными математиками Ферма и Робервалем участвовал в ученом диспуте по проблемам геостатики; кроме того, он занимался исследованием кривых линий, и в истории математики его имя связано с открытой им алгебраической кривой четвертого порядка, названной «улиткой Паскаля»), и в его доме часто обсуждались актуальные вопросы этой науки. Мальчик с любопытством вслушивался в беседы гостей и просил отца обучить его математике. Но тот, следуя своему плану и методу, отмалчивался и старался вести ученые разговоры в отсутствие сына. К тому же Этьен Паскаль считал, что математика является той наукой, которая заполняет все способности ума и наиболее полно удовлетворяет человеческий разум, и поэтому занятия ею могли, по его мнению, помешать Блезу совершенствоваться в языках. На непрекращающиеся настойчивые просьбы сына он был вынужден отвечать уклончиво, обещая познакомить его с математикой «на десерт», в качестве вознаграждения за успехи в латинском и греческом языках.

Но судьбе было угодно нарушить волю Этьена Паскаля. Блез, видя упорство отца, все-таки не мог укротить свою жадную любознательность и не переставал засыпать его разными вопросами. Однажды, верный рано пробудившемуся в нем и укрепленному воспитанием принципу искать основания всех вещей, он спросил у отца, что это за наука геометрия и чем она занимается. Отец, уступив на этот раз, объяснил ему, что геометрия занимается построением правильных фигур и определением пропорций, между ними, однако запретил сыну упоминать о математике и даже думать о ней, закрыв на замок все математические книги. Но приказ отца не мог погасить внутреннего огня любознательности; Блез уходил в свою комнату, где, забыв обычные детские игры, чертил повсюду угольком окружности, равносторонние треугольники и другие правильные фигуры. Он стремился определить пропорции между элементами этих фигур и между самими фигурами, придумывая для этого собственные аксиомы. Так как отец скрывал от него геометрические термины и правила, то Блез называл окружность «колечком», а линию «палочкой». С помощью этих «колечек» и «палочек» он строил последовательные доказательства и продвинулся, по словам Жильберты, в своих исследованиях так далеко, что дошел до 32-й теоремы первой книги Евклида (сумма углов треугольника равна сумме двух прямых углов). За этим-то занятием и застал его однажды Этьен Паскаль. Однако Блез был столь сильно увлечен «колечками» и «палочками», что долгое время не замечал прихода отца. Когда их взгляды наконец встретились, то в глазах обоих можно было прочитать столь сильное удивление, что трудно было решить, кто же озадачен и поражен случившимся более — отец или сын. Когда Этьен Паскаль спросил мальчика, чем тот занимается, и услышал в ответ своеобразно сформулированное определение 32-й теоремы Евклида, его волнению не было границ. Блез же, пользуясь «колечками» и «палочками», стал «отступать назад» в доказательствах и вернулся к первоначальным аксиомам.

Отец был так потрясен мощью совсем не детских способностей своего сына, что на несколько мгновений потерял дар речи, а когда пришел в себя, отправился, не сказав ни слова, к своему близкому другу Ле Пайеру, который был ученым человеком и хорошо разбирался в математике. Придя к Ле Пайеру, Этьен Паскаль оставался некоторое время безмолвным, и в глазах его появились слезы. Ле Пайер, видя такое волнение, попросил открыть причину случившегося несчастья. На что отец, пишет Жильберта, немного успокоившись, ответил: «Я плачу не от горя, а от радости. Вы ведь знаете, как я тщательно скрывал от сына знание геометрии, боясь отвлечь его от других занятий. А вот посмотрите, что он сделал!»

Ле Пайер, выслушав рассказ друга, был изумлен не менее его и сказал, что несправедливо и жестоко держать в плену такой недюжинный ум и скрывать от мальчика математику. Этьен Паскаль на сей раз не стал возражать и изменил ранее составленный план обучения. Так был открыт Блезу доступ к математическим книгам, и во время отдыха от других занятий он знакомился с «Началами геометрии» Евклида, которые одолел очень быстро и без посторонней помощи, к тому же дополняя и развивая некоторые положения. Любознательный отрок не остановился на Евклиде и под руководством отца, хорошо знавшего греческую геометрию, стал систематически изучать труды Архимеда, Аполлония и Паппа. Затем перешли к Дезаргу. Продвижение вперед было столь молниеносным, что ученик вскоре превзошел своего учителе. «Не я его — он меня учит», — не без гордости говорил Этьен Паскаль и наряду с математикой продолжал обучать сына латинскому, греческому и итальянскому языкам, знакомил его с логикой, физикой и частично с философией (история, литература, большая часть философии, так сказать, гуманитарные области были опущены в его плане).

Отец мог быть доволен методом своего обучения: он успешно накладывался на природные склонности Блеза, укреплял и развивал их. В небольшом трактате «Рассуждение о любовной страсти», который традиционно приписывается Блезу Паскалю, сказано, что поистине зрелым и взрослым человек становится после двадцати лет, когда набирает силу активная деятельность разума и мысли. Для Блеза этот срок был укорочен вдвое, если не больше. Можно даже сказать, что в детстве у него не было детства. Любознательный и проницательный ребенок хочет постичь основания всех вещей; только знание через строгие, четко зримые причины способно обрадовать его. Не противоположно ли подобное состояние сознания подлинному детству, в котором бесконечные «почему» удовлетворяются скорее «фантастическим», нежели «научным», ответом? Ведь миры действительный и воображаемый слиты у ребенка в единое и нерасчлененное целое. С точки зрения нормального взрослого сознания жизнь ребенка имеет подобие некоего сказочного миража. Детское восприятие характеризуется своими собственными законами. Ребенок не способен к самонаблюдению. Для него нет времени, смерти, никому и ничему он себя не противопоставляет, ни из чего не выделяет. Он в мире, и мир в нем как данность, а не акт рефлексии. Сознание как обосабливающая и выделительная функция, делящая целое бытие на части, классифицирующее и иерархизирующее их, сознание, зарождающееся как отделение от общеприродного мира и потеря живых связей с ним, как господство над этим миром, еще не подчинило своей силе простых и наивных действий ребенка.

В нем словно бы еще жива память гнездового тепла материнской утробы, связующая его с животной и растительной жизнью, и мать для него, безусловно, центральная фигура.

Отсутствие в детские годы Блеза материнской мягкости и тепла, исподволь формирующих внутреннюю гармонию психики, усугублялось чрезмерно мужским, интеллектуальным направлением обучения, предложенного отцом. Успехи целенаправленной деятельности Этьена Паскаля, показавшего себя умелым педагогическим дирижером, были налицо и даже превзошли все его ожидания. Однако преимущественная ориентация на «чистое» мышление имела и существенный недостаток: такой метод подспудно формирует чрезмерное доверие к собственному уму и изобретательству, гордость и тщеславие, известное презрение к другим, потому что именно в порядке знания (и еще социального положения) более всего замечаются и подчеркиваются различия между людьми, «моя» и «твоя» особность. Эта разностность постоянно корректируется живым течением самой жизни, а также нравственным воспитанием, утверждающим ничтожность подобных различий перед лицом глубинного сходства общей судьбы и предназначения. Воспитываемый и обучаемый только отцом, Блез был лишен одновременно влияния школьного окружения, которое, несмотря на очевидные недостатки, обладает тем достоинством, что формирующаяся личность знакомится и «перемешивается» с иными существованиями и новыми точками зрения, становится во всех смыслах менее догматичной и обособленной и полнее вбирает в себя «пестроту» жизни в ее неисчислимых и многообразных проявлениях.

Что же касается нравственного воспитания, то нельзя сказать, чтобы Этьен Паскаль совсем пренебрегал им, однако оно отодвигалось на дальний план. В отличие от покойной матери отец Блеза не был столь набожен и ревностно благочестив, но он был искренне верующим человеком и прививал своим детям если не любовь, то почтительное отношение к догматам и обрядам религии. В практической жизни Этьен Паскаль находил возможным соединять дух светский с духом благочестия, заботы о собственном благосостоянии с выполнением евангельских заповедей. Он также был убежден, что вера не может быть предметом размышления и подчинения разуму, но, в свою очередь, не может привлекаться и к исследованию природных явлений. Такая позиция вела к установлению непроницаемых перегородок между повседневной жизнью и богословскими истинами, в чисто же философском плане она приводила к деизму. Позиция эта весьма противоречиво отзовется в дальнейшей жизни Блеза...

3

Увлеченный педагогической деятельностью, Этьен Паскаль находил тем не менее время для расширения круга парижских знакомств. В 1634 году он продает свою должность и дом в Клермон-Ферране брату Блезу, деньги с помощью ряда финансовых операций обращает в ренту и живет в это время с семьей в аристократическом квартале Парижа. Вместе с детьми он часто бывает у своих соседей — государственного советника и управляющего финансами господина де Моранжиса, посещает родственницу кардинала Ришелье, будущую герцогиню д'Эгийон, жившую в Малом Люксембурге. Знакомится также с близким к Ришелье знаменитым актером Мондори, основателем театра Маре, но чаще всего бывает в салоне госпожи Сенто — сестры прециозного поэта Далибре, которая известна в Париже своей любовной связью с прославленным на всю Францию светским остроумцем Вуатюром. Дети Этьена Паскаля постепенно привыкают к новому светскому окружению и все чаще вслушиваются в беседы взрослых.

У госпожи Сенто обсуждаются последние литературные и светские новости. На устах гостей мелькает имя молодого драматурга Пьера Корнеля, первые комедии которого снискали аплодисменты всего Парижа. После окончания иезуитского коллежа в Руане будущий автор знаменитых трагедий французского классицизма («Сида», «Горация», «Цинны», «Полиевкта») приступил к адвокатской практике. Но судейская служба была явно ему не по душе, и вскоре он совсем забросил это занятие. Корнеля неудержимо влекло к перу, а тут еще и счастливый случай представился: в 1628 году в Руане гастролировал Мондори с театром Маре, и двадцатидвухлетний автор, восхищенный игрой прославленного артиста, осмелился показать ему свой первый опыт — комедию «Мелита», в которой рассказывал о забавном событии из собственной жизни: друг познакомил его со своей возлюбленной, и та предпочла юного Корнеля прежнему воздыхателю. Мондори оценил пьесу, и в следующем году она была поставлена в Париже с большим успехом, несмотря на вычурные галантные диалоги, выражавшие истонченные чувства влюбленных.

За «Мелитой» последовали комедии «Вдова», «Галерея суда», «Королевская площадь», написанные в том же духе и имевшие такой же успех у парижского зрителя. Корнель входит в моду, и в хвалебных стихах предисловия к «Вдове» известный литератор Жорж Скюдери приглашает звезды удалиться, так как взошло солнце. В 1633 году Корнель представлен первому министру. Ришелье считал себя не только искушенным политическим стратегом, но и большим теоретиком и практиком театрального искусства. Он пытается и сам пописывать трагедии и приглашает Корнеля в качестве одного из соавторов. Как-то уживется талантливый драматург с кичливым театралом? Этот вопрос занимает умы литераторов, собирающихся у госпожи Сенто, равно как и другой, связанный с новой инициативой первого министра.

Приближенный к Ришелье аббат и поэт Буаробер однажды сообщил кардиналу, что каждую неделю группа писателей (Годо, Гомбо, Шаплен и др.) тайком собирается на квартире богатого буржуа и любителя изящной словесности Конрара и обсуждает лингвистические и литературные вопросы. При этом сообщении усы его высокопреосвященства стали щетиниться, брови хмуриться: он не любит никаких сборищ, где порою за благопристойной видимостью скрываются коварные замыслы. Буаробер пытается разубедить предвзято настроенного кардинала, а у того уже созревает свой план — создать на основе этой группы особое учреждение, строго подчиненное государству. Так в 1634 году возникает Французская Академия. Ришелье хорошо понимает роль идей в ориентации общественной и государственной жизни и стремится по мере возможности руководить образовательным процессом. «Хотя образованность, — пишет он, — совершенно необходима в любом государстве, она, несомненно, не должна сообщаться всем без разбора. Как тело, имеющее глаза на всех своих частях, было бы чудовищно, так и государство, если бы все подданные были учеными... Вот из какого соображения политики хотят, чтобы в упорядоченном государстве было больше мастеров механических профессий, чем мастеров либеральных профессий, насаждающих образование». Именно с целью направлять действия «мастеров либеральных профессий» и создается Академия, за работой которой неустанно следят ее попечитель канцлер Сегье и сам кардинал. Пытается кардинал подчинить государству и язык: академики должны составить единый словарь французского языка и затем тщательно наблюдать за его чистотой и правильностью. Он очень доволен и благодарит академиков всякий раз, когда те присылают ему решение какого-либо трудной; вопроса. Академики, в свою очередь, признательны Ришелье за благотворительность по отношению к музам и стараются не огорчать и быть послушными его воле. Один из современников, символизируя их отношения, помещает на титульном листе своей книги большое солнце, в центре которого изображен Ришелье, от солнца отходят сорок лучей, на конце которых написаны имена академиков; каждый из них получает особый луч по мере своих заслуг, а самый большой и прямой луч достается канцлеру Сегье.

В светском обществе оживленно обсуждаются эти взаимоотношения, а некоторые смелые остроумцы называют Академию, восхваляющую Ришелье, «Псафоновым птичником» (Псафон — мифический персонаж; желая, чтобы его признали богом, он завел большое количество птиц, которых научил говорить: «Псафон — бог»). Кардинал весьма чуток к лести, и во вступлении к одной книге, ему посвященной, он с недовольством вычеркивает адресованное ему слово «герой» и ставит «полубог», а вод своим портретом позволяет даже написать по-латыни; «Он дает движение вселенной».

Обсуждаются у госпожи Сенто и последние газетные новости. Первая французская газета появилась в Париже в год приезда Паскалей в столицу. Отдаленным прообразом этой газеты были сводки новостей и официальных сообщений, которые вывешивались в общественных местах античных и восточных городов. В XVI и XVII веках в европейских городах, особенно во французских, стали распространяться рукописные новости (nouvelles a la main), в которых сообщалось о событиях городской и придворной жизни, слухах, происшествиях и т. п. В Париже, например, образовывались целые артели «нувеллистов» (от французского слова nouvelle — новость), собиравшиеся в наиболее оживленных местах (па Королевской площади, возле Нового Моста и ярмарки, в кабачках и т. д.). Они обсуждали последние политические и военные события, скрытые от всех (а им известные) намерения тех или иных государственных деятелей, секреты их интимной жизни; узнавали и распространяли скандальные происшествия в различных сферах, накапливали и записывали анекдоты, пересуды и т. д. Эта страсть к новостям (зачастую пикантным и неожиданным), имевшая поначалу стихийный характер, вскоре стала принимать организованные формы. Некоторые «нувеллисты» превращались в профессиональных охотников за новостями и состояли, подобно кучеру или парикмахеру, в штате какого-нибудь значительного лица.

Но вот в Париже объявился некий Теофраст Ренодо и погубил, по словам одного современника, всех этих мастеров рукописных новостей. Отец французской журналистики Теофраст Ренодо был человеком предприимчивым и, так сказать, впередсмотрящим. Изучив медицину, он осел в Париже, где и получил звание королевского лекаря. Химия представлялась ему неоспоримым источником прогресса, и, несмотря на громкие запреты богословского факультета Сорбонны, он упорно вводил в медицину химические лекарства, распространяя их бесплатно среди бедных больных.

Но медицина не могла удовлетворить его широких запросов, и он стал изобретать разные полезные обществу заведения — ломбард, адресный стол, бюро по найму служащих, ссылаясь при этом на «авторитет Аристотеля и господина Монтеня». Последнее заведение, служившее посредником между наемниками и нанимателями, должно было также доставлять всевозможные торговые и прочив сведения. Так контора по найму сделалась своеобразным центром обширной корреспонденции и свежих новостей. Смекалистый Ренодо скоро понял, что эти новости — неплохой товар, и задумал регулярно печатать все доходившие до него известия. Так появилась первая французская газета, издававшаяся раз в неделю и состоявшая вначале из четырех страниц длиной в 21,5 сантиметра и шириной 15 сантиметров, отпечатанных очень сжатым шрифтом, без разделения на столбцы и без всяких пробелов. Она так и называлась «Газета» (считается, что это слово происходит от наименования итальянской монеты — gazetta, по цене которой продавались рукописные новости в тогдашней Венеции, однако некоторые острословы производили его от имени болтливой птицы сороки — gazza) и распространялась специальными разносчиками. Некоторые бедняки скупали номера и перепродавали их любителям новостей по более высокой цене.

Одна из гравюр представляет Газету восседающей на судейском пьедестале в платье, сплошь усеянном языками и ушами. Рядом с Газетой находится Истина, а вдали от нее сверкает глазами, полными ненависти, Ложь, маска которой сорвана. У подножия пьедестала справа от Газеты расположился секретарь суда — Теофраст Ренодо, а слева — семь представителей разных наций, среди которых можно различить индуса в перьях, подносящего письма и новости Газете и восхваляющего ее. На заднем плане гравюры показываются разносчик с корзиной газет и какие-то лица, стремящиеся подкупить Ренодо, но тот гордо отворачивается от них.

Ришелье фактически санкционировал издание «Газеты» и, сознавая могущественное влияние прессы на общественное мнение, посылает Ренодо правительственные сообщения и целые статьи обо всем, что он хочет довести до всеобщего сведения. Когда издателю что-то не нравится в сообщениях правителя, кардинал может написать ему следующее: «Газета» исполнит свой долг, или Ренодо будет лишен той пенсии, которой он пользовался до сих пор». После одного из подобных посланий Ренодо безропотно смиряется, а в ответ на послушание получает от имени короля пожизненную привилегию, передаваемую и его детям, издавать и продавать всегда и повсюду «газеты, новости и рассказы обо всем, что происходило и происходит как внутри, так и за пределами королевства, публичные выступления, прейскуранты товаров и другие печатные материалы...».

Первый номер начинался известиями из Константинополя, в которых говорилось об осаде персидским царем города Дилля, а затем переходил к сообщениям из европейских стран. В этом номере и в четырех следующих не было ни строчки о Франции (здесь нужна особая осторожность). И лишь в шестом номере появляются сведения о Франции. Под рубрикой Сен-Жерменского предместья и Парижа в них сообщается о наступившей засухе, о свойствах минеральных источников Форжа, которыми пользуются сам король и весь двор, о лихорадках, свирепствующих в Париже, и о смертных случаях, причиненных ими влиятельным гражданам столицы, о печатании Библии в девяти томах и на восьми языках.

Мужчины, собирающиеся в доме госпожи Сенто, обмениваются мнениями об ухудшении отношений французского государства с испанским, обсуждают напечатанный в «Газете» полный текст приговора, вынесенного Галилею инквизицией, с недоверием относятся к сообщению о том, что Людовик XIII убил на охоте пять волков и готовится к следующей охоте на лисиц, «которые должны очень страшиться, потому что у короля счастливая рука против всех вредных животных».

Дамы, конечно же, опускают все эти политико-охотничьи газетные новости. Зато их очень заинтересовал арест госпожи Пюи-Арнуль, «застрелившей двумя пистолетными выстрелами дворянина Антуана де Монфокона при защите от покушения на ее девственность, удостоверенную на судебном заседании». Оживленно обсуждают они и сообщение о большом балете под названием «Охота на дрозда», либретто которого написал король. Но одна новость взволновала всех — и дам и кавалеров. «Газета» пишет, что в Лудене, небольшом французском городке, после эпидемии чумы, унесшей в могилу около четверти его населения, монахини монастыря урсулинок во главе с настоятельницей оказались во власти ночных привидений. По этому случаю были привлечены специалисты по демонологии и организованы публичные сеансы изгнания злых духов. В результате «демоны» вынуждены были сознаться, что им удалось пробраться в тела девушек благодаря помощи священника Урбена Грандье, который признал себя виновным и был заживо сожжен на городской площади 18 августа 1634 года.

Из Лудена докатываются слухи, что стройный и любезный священник слишком усердно ухаживал за урсулинками, которые были ревниво влюблены в него, и дамы с волнением обсуждают детали галантной подоплеки происшедшего.

Все эти разговоры перемежаются изысканными рондо и эпиграммами Далибре или Бенсерада, остротами из писем Вуатюра, которые передавались из рук в руки по всем парижским салонам. Блез иногда внимательно вслушивается в беседы взрослых, но чаще всего погружается в собственные размышления, связанные с математикой. Жаклина же с удовольствием окунается в салонную атмосферу и вскоре становится желанной гостьей среди новых знакомых Этьена Паскаля.

4

Младшая дочь Этьена Паскаля, любимица семьи, отличалась пленительной грациозностью, живым умом и рано проявившимся поэтическим дарованием. «Как только Жаклина стала говорить, — вспоминает Жильберта, — она проявила заметные признаки ума. Кроме того, она обладала совершенной красотой и очень мягким, самым приятным в мире нравом; ее любили и ласкали так, как только можно любить и ласкать ребенка... Все эти качества делали ее повсюду желанной, и она почти никогда не оставалась дома».

Однако, несмотря на «заметные признаки ума», Жаклина в отличие от брата не выказывала поначалу большой охоты к учению. Между шестью и семью годами ее стали обучать чтению. Этьен Паскаль поручил это старшей дочери. Но двенадцатилетняя учительница встретила неожиданные затруднения, так как добродушная, кроткая и одновременно непослушная ученица питала отвращение к чтению и не учила уроков. Однажды, когда до очередного занятия оставалось еще некоторое время, Жильберта читала вслух в своей комнате какие-то стихи. Вошедшая Жаклина внимательно прислушалась к размеренно чередующимся слогам, ритм стихотворения заворожил ее, и она стала умолять сестру преподавать ей чтение с помощью стихов. Та была удивлена столь необычному требованию, но просьбу Жаклины выполнила. Дела с тех пор пошли на лад. Жаклина старалась все время говорить в рифму и, обладая прекрасной памятью, запоминала наизусть множество стихотворений. Затем она пожелала познакомиться с правилами стихосложения и стала сочинять сама, прежде чем научилась читать. Подобно тому как юный Блез «изобрел» для себя геометрию, так и восьмилетней девочке внезапно открылся притягательный мир изящной словесности.

В 1636 году Этьен Паскаль отправился навестить своих родственников в Овернь, оставив на это время младшую дочь у госпожи Сенто. Дочери госпожи Сенто, которые были чуть старше Жаклины, также испытывали необычайную страсть к сочинительству, и все трое общими усилиями, без всякой посторонней помощи, написали комедию в стихах по самым строгим правилам драматического искусства. К участию в исполнении пьесы были привлечены, кроме авторов, и актеры. Премьера прошла успешно, многочисленные зрители не переставали восхищаться мастерством детей, а в парижских салонах еще долго после этого не утихали возгласы удивленного одобрения. Публичный успех подлил масла в огонь, и Жаклина с еще большим рвением зарифмовывала все, что приходило ей в голову.

Блез же тем временем с настойчивой уверенностью пробирался к вершинам математики. Видя успехи сына, Этьен Паскаль стал регулярно брать с собой тринадцатилетнего мальчика на заседания научного кружка, собиравшегося в келье францисканского монаха Марена Мерсенна.

5

Основатель кружка Марен Мерсенн — весьма показательная фигура для этого во многом противоречивого и переходного в европейской истории времени. Сын земледельца, он учился в той же знаменитой иезуитской коллегии Ля Флеш, что и Декарт. Хотя иезуиты и старались принимать в свои учебные заведения блестящую молодежь из благородных семей, туда иногда попадали и простые люди; доходы ордена были вполне достаточными для того, чтобы давать учащимся бесплатное образование. В коллегии Мерсенн глубоко освоил теологию, схоластическую философию, естественные науки. После завершения обучения он (в отличие от Декарта) решил полностью посвятить себя религиозной жизни и обосновался в монастыре ордена миноритов. Основатель ордена предписывал своим последователям прежде всего смирение, непрестанное покаяние и строжайший пост. Монахи носили длинную рясу из грубой черной шерсти, им запрещалось употреблять в пищу не только мясо, но и все животные продукты — яйца, масло, сыр, молоко и т. п. Выбор столь сурового монастыря недвусмысленно свидетельствует о религиозной ревностности бывшего интерна иезуитской коллегии.

Мерсенн начинал свою деятельность с теологических сочинений, но постепенно в центре его интересов оказались сугубо научные проблемы, привлекаемые для целей религиозной апологетики. Ортодоксальное понятие чуда было скомпрометировано магическим натурализмом Возрождения, нездоровой атмосферой «колдовских процессов» и подобными явлениями, которые саму природу представляли кладезем всевозможных чудес. Чтобы не обесценивать идею чуда в христианском учении, следует, по мысли Мерсенна, лишить природу презумпции чудесности и магичности. Путь для этого он выбирает весьма своеобразный, соответствующий его естественной склонности к положительной науке и одновременно духу времени: надо, считает Мерсенн, показать, что природа всего лишь навсего подчиняется строго позитивным, механическим законам. Это субъективное стремление объединить и уравновесить естественнонаучное знание и религиозную веру невольно приводило его к объективной тенденции создания позитивной науки, как самостоятельного средства, независимого от любых метафизических теорий. Сосредоточенность науки на видимости и ясных доказательствах делает ее более приятной и родственной уму. Позитивное знание в апологетике Мерсенна постепенно выдвигается в качестве решающего доказательства и незаметно отодвигает на задний план мистический элемент, живую религиозную веру, делая их схематичными и даже более того — зависимыми от науки: религиозные проблемы начинают ставиться в научных терминах. По мнению современного историка науки, «это смирение перед видимостью, столь характерное для научного умонастроения, достаточно ново в апологетической литературе. Только личной набожностью Мерсенна можно объяснить спокойное непонимание того, что он предвещал эпоху, в которую инженер станет святым нового общества... Мерсенн превзошел самого себя и сделал невероятный фокус, трактуя Евангелие как сборник физических проблем!».

Чаемого Мерсенном равновесия не получалось, экспериментальное естествознание все плотнее заполняло круг его интересов, становилось подлинной страстью. Интересы эти были чрезвычайно многообразны и сопрягали в себе различные отрасли науки. В его трудах можно встретить сочинения о конических сечениях и квадратных корнях, о реках Франции и проблемах наследственности, проекты акустического телеграфа и подводной лодки. Он впервые дал определение скорости звука, изучал движение жидкостей и законы качания маятника, разрабатывал теорию музыки.

Но Мерсенн известен прежде всего не своими открытиями и многочисленными исследованиями. По замечанию Блеза Паскаля, монах ордена миноритов имел уникальный талант ставить новые научные проблемы, а не разрешать их. Именно этот талант и обусловил его миссию посредника в кругу самых знаменитых ученых Европы, с которыми он знакомился, путешествуя по Франции, Голландии, Италии и другим странам. «Подлинным центром французской науки, — пишет историк естествознания Джон Бернал, — была, вплоть до его смерти в 1648 году, келья францисканского монаха Мерсенна, который сам был незаурядным ученым. Он неустанно вел переписку, будучи своего рода главным почтамтом для всех ученых Европы, начиная с Галилея и кончая Гоббсом». Переписка заменяет в это время научные журналы, которые появятся позже.

Так, первый европейский «Журнал ученых», этот, по словам Вольтера, «отец всех произведений подобного рода, которыми сегодня наполнена Европа», выходит во Франции с 1665 года (еженедельно с той или иной степенью регулярности). Со следующего года журнал иллюстрируется гравюрами, вставными рисунками и плакатами (например, на одном из них изображена увиденная в микроскоп вошь величиной не менее полуметра). В предуведомлении читателю основатель журнала, эрудированный судейский чиновник Салло, так определяет его задачи: составлять перечни наиболее важных книг, издающихся в Европе, кратко характеризовать их содержание и полезность; печатать хвалебные речи скончавшимся ученым, знакомить с их трудами и основными обстоятельствами жизни; описывать новые изобретения и полезные эксперименты в области физики, химии, астрономии, анатомии и т, д., освещать основные решения церковных и гражданских судов, цензоров Сорбонны и других университетов (как во Франции, так и за границей).

Тем, кому не понравится качество статей в журнале, в предуведомлении предлагалось направлять свои замечания для обнародования и дискуссии. «Мне думается, — заканчивает издатель, — найдется немного людей, которые не увидят, что этот журнал будет полезен покупающим книги, ибо они не станут покупать тех, содержания которых не знают заранее; не будет он бесполезным и для не имеющих средств, так как, не приобретая книг, они смогут иметь о них общее представление».

Подобный журнал был бы сущим кладом для ученых первой половины XVII века. Газета Ренодо хотя и печатала иногда научные статьи, однако они были чересчур популярны и полны к тому же нелепых ошибок. Таким образом, письма для ученых оставались пока самым надежным средством общения (например, переписка Лейбница достигает 15 тысяч писем). С помощью писем они узнавали многие важные естественнонаучные открытия, обсуждали неясные и спорные вопросы. Мерсенн, этот, как его называли, «генеральный секретарь ученой Европы», находился в центре всех актуальных проблем современной ему науки и сообщал своим многочисленным корреспондентам имевшиеся у него сведения. Итальянские ученые называли его «великим торговцем», рассылающим научные «продукты» и требующим их от других. Мерсенн не был, однако, простым передаточным звеном. Тонко чувствуя дух нарождавшегося механико-математического естествознания, он выделял из потока исследовательских работ наиболее значительные и активно влиял на ход научного процесса, ставя перед учеными определенные задачи, формируя пути изысканий и поддерживая соперничество между ними (с этой целью он организовывал конкурсы и назначал премии для их победителей). По словам биографа Декарта Байе, получая и рассылая научные данные, Мерсенн выполнял в науке те же функции, что и сердце в теле человека. В числе его корреспондентов были такие светила европейской науки, как Гюйгенс, Ферма, Торричелли, Галилей, Кавальери, но особенно активным был Декарт. Им адресовано Мерсенну более полутораста писем, многие из которых представляют собой полноценные научные трактаты или полемические работы. (Пользуясь своими «временными правилами морали», Декарт часто пребывал за границей, в «убежищах», позволявших ему спокойно заниматься физико-математическими исследованиями; и именно благодаря Мерсенну он мог одновременно находиться в центре актуальных научных дискуссий, к которым всегда очень внимательно прислушивался, и избегать неприятных очных споров и ссор.)

Немало сделал Мерсенн и как популяризатор науки. Чтобы широкой публике были более понятными научные сочинения, он одним из первых (ранее Галилея) стал использовать в них жанр диалога, сочетать обучение с наставлением. Мерсенн перевел на французский также ряд сочинений древних авторов, содействовал изданию работ Декарта, пропагандировал во Франции запрещенное Ватиканом учение Галилея. Трудно было найти человека более любознательного и более пылкого в деле проникновения в секреты природы и совершенствования естествознания, чем отец Мерсенн. И, умирая, он совершил последний акт для прогресса наук — просил хирургов вскрыть его тело после смерти и пристально исследовать причины болезни.

С 1635 года в его келье происходят еженедельные собрания физиков и математиков, которые посещают многие известные в ученом мире люди. Когда, например, Декарт приезжал из Голландии или Гоббс из Англии, они обязательно приходили сюда. Постоянными участниками этих собраний становятся и Этьен Паскаль (ему Мерсенн посвятил одно из своих сочинений, в котором хвалит его «очень глубокую эрудицию во всех сферах математики») с сыном. Ядро кружка составляет еще несколько человек — Роберваль, Дезарг, Арди, Мидорж, Ле Пайер.

В 1628 году в Париже остановился в поисках счастья сын простых земледельцев, двадцатишестилетний провинциал Жиль Персонн. Прежде чем попасть в столицу, молодой человек прошел довольно богатую школу жизни — много путешествовал, служил в армии и участвовал в военных сражениях, был домашним учителем. И все это время он не переставал заниматься самообразованием. «Dicendo docendo que» («Учась и уча»), — говорил он о годах своей молодости. Персонном владело довольно редкое по тем временам стремление стать профессиональным ученым, и для его осуществления он не жалел ни времени, ни сил. В Париже он завязал знакомство с Мерсенном, которого привлек незаурядный математический талант молодого человека и его основательная научная подготовка. Знакомство это постепенно переросло в многолетнюю дружбу. Желая упрочить свое общественное положение, Жиль Персонн решил сменить фамилию и присвоить себе другую — де Роберваль (так называлась его родная деревня, частица же «де» позволяла думать, что ее обладатель — дворянин).

Роберваль является одним из самых значительных математиков XVII века: его труды предшествовали открытию интегрального исчисления, он разрабатывал так называемый метод неделимых, изобрел кинематический способ проведения касательной к кривой и весы, носящие его имя, занимался также исследованиями в области механики, высшей алгебры, астрономии, физики. Успехи Роберваля в области математики позволили ему занять в одном из самых крупных учебных заведений Парижа, в Коллеж Рояль (теперешнем Коллеж де Франс), кафедру, основанную знаменитым ученым Пьером Рамусом. По положению профессорское место на этой кафедре каждые три года должно было подвергаться конкурсу. По условиям конкурса, кроме чтения лекций в присутствии комиссии, соискатель должен был показать и собственные открытия в математике. Без устали трудившийся Роберваль ревниво скрывал свои теоремы и новые методы, чтобы затем представить их на очередной конкурс и победить возможных соперников. Он добивался значительных результатов, что позволяло ему сохранять за собой кафедру Рамуса до самой смерти. Однако из-за этих «тайн» другие математики часто опережали Роберваля в публикации сходных результатов, а отсюда возникали нудные и трудноразрешимые споры о приоритете и плагиате, подогреваемые к тому же резким и придирчивым характером профессора.

Исходным материалом для математической деятельности другого члена кружка Мерсенна, Жерара Дезарга, архитектора и инженера, служила его практическая работа. В своих сочинениях он теоретически обосновал графические приемы, используемые в архитектуре, живописи и резке камней. Изучая проблемы и правила перспективы, Дезарг сделал ряд важных исследований в области проективной геометрии и считается основателем этой отрасли математики. Он доказал также ряд теорем о полюсах и полярах конических сечений, вводил абсолютно новые понятия, например, понятие инволюции. Его авторитет был признан самыми крупными математиками этого времени — Декартом и Ферма. Дезарг имел обыкновение публиковать результаты своих исследований на небольших листках, которые он пересылал другим ученым или наклеивал в виде афиши на улицах, как бы призывая всех желающих знакомиться с его открытиями и реагировать на них. Обладая практической ориентацией ума, Дезарг постоянно увязывал свои теоретические достижения с конкретными архитектурными и инженерными проблемами. О разных аспектах этой деятельности свидетельствуют и его трактат «Приложение геометрии к искусствам», и изобретение машины, вырезающей зубцы шестерни, и даваемые им уроки по камнесечению, и сочинение о солнечных часах.

Близкий друг Декарта, советник парижского парламента Клод Арди издал Евклида с греческим текстом, латинским переводом и комментариями, переводил также сочинения Эразма Роттердамского и других авторов. По сведениям Байе, Арди знал 36 языков и диалектов. Лейбниц впоследствии называл его «великим математиком и великим ориенталистом».

Геометр Клод Мидорж (также друг Декарта) хотя и считался государственным чиновником, однако почти все время посвящал математическим штудиям. В своем основном труде о конических сечениях он показывал, что теорию этих сечений можно описывать проще, чем она излагалась. Кроме того, Мидорж увлеченно занимался изготовлением линз, зеркал, всевозможных инструментов и приборов, на что израсходовал целое состояние (около ста тысяч экю), и помогал Декарту в шлифовке стекол для его диоптрических опытов.

Своеобразной фигурой в кружке Мерсенна был тот самый Ле Пайер, с которым Этьен Паскаль разделил радость от невероятных успехов своего сына. Ле Пайер слыл большим поклонником эпикурейской жизни, любителем шуток и чудачеств. Он обожал музыку и танцы, импровизировал вакхические стихи и бурлескные послания, посещал салонные собрания с участием галантных поэтов Бенсерада, Далибре и был широко известен в светском обществе. Когда Далибре в нескольких сонетах просил его высказаться по поводу учения Галилея о вращении Земли, Ле Пайер ответил длинным стихотворным письмом, в котором советовал оставить всю эту дребедень и отправиться в кабачок попить винца с жареным мясом. Но этот пиитический призыв к неведению и застольным удовольствиям соединялся у Ле Пайера с подлинным интересом к науке. Он был страстно увлечен математикой, которую, по словам автора занимательных историй из жизни светского общества Таллемана де Рео, изучил в молодости самостоятельно и довольно оригинально: у Ле Пайера было всего лишь 29 су, когда он стал читать сочинения по этой науке, и ему приходилось менять книги по мере того, как он прочитывал и продавал их. Ле Пайер интересовался проблемами квадратуры круга, решением кубических уравнений, о которых написал небольшой трактат, вызвавший одобрение Гюйгенса.

Частыми посетителями собраний в кружке Мерсенна были и астроном Адриен Озу, изобретатель микрометра, позволяющего измерять с помощью оптического прибора расстояние между двумя ближайшими звездами, и бывший член Тулузского парламента Пьер Каркави, страстный библиофил, впоследствии занявший почетный пост хранителя королевской библиотеки, где проходили первые собрания Французской академии наук, и интендант фортификаций Пьер Пети, приверженный к необычным экспериментам. (Так, однажды Пети решил убедиться, оказывает ли влияние на полет снарядов вращение Земли. Пригласив Мерсенна в свидетели, он направил пушку вертикально в небо и выстрелил, гадая, вернется пушечное ядро на землю или нет. Неизвестно, каким был Пети артиллеристом, во всяком случае ядро найти не удалось.)

Подавляющее большинство участников кружка Мерсенна и подобных сообществ не были профессиональными учеными. Наука нового времени зарождалась как своеобразное «хобби» — увлеченные точным знанием люди занимались ею помимо своих основных занятий. Священники, монахи, судьи, адвокаты, советники, казначеи, дипломаты, собираясь в небольшие группы, забывали на время о своих делах и заботах и беседовали о математике и экспериментах. Именно такие группы стали зародышами, из которых впоследствии вырастали общественные научные институты. И именно члены кружка Мерсенна составили ядро созданной в 1668 году во Франции Академии наук (в отличие от детища Ришелье — Французской Академии, — здесь занимались исключительно естественнонаучными проблемами), в организации которой действенную помощь первому министру Кольберу оказывал Каркави и председательствовать которой был приглашен знаменитый Христиан Гюйгенс. (В Риме уже существовала основанная в 1603 году Академия рысей — Accademia dei lincei, одним из первых членов которой был Галилей; рысь символизировала въедливую зоркость академиков.)

Но и в 30-е годы, когда Этьен Паскаль с сыном стали посещать кружок, он был широко известен многим европейским ученым. В келье Мерсенна обсуждались результаты проведенных наблюдений, экспериментов, теоретических изысканий, поступавшие из других стран научные новости, только что опубликованные книги. Большим событием в ученом мире было издание в 1637 году «Опытов» Декарта, включавших в себя четыре трактата: «Рассуждение о методе», «Диоптрика», «Метеоры» и «Геометрия». Члены кружка высоко ценили рационалистическую философию Декарта и его научные достижения. Однако известный избыток априоризма и метафизичности в иных его построениях вызывал у многих из них резкие возражения. Именно поэтому некоторые не обратили внимание на «Рассуждение о методе» — центральное произведение Декарта, проливающее свет на всю его философскую систему. Еще в 1619 году, когда Декарту было 23 года и он искал свой путь среди открывающихся жизненных возможностей, его вдруг озарило. «10 ноября 1619 года, — писал он, — преисполненный энтузиазма, я нашел основания чудесной науки». Это озарение сопровождалось тремя сновидениями, укрепившими его, и Декарт дал обет богоматери совершить паломничество в Лоретто, с тем чтобы она даровала успех новой науке (обет был исполнен через несколько лет). «Чудесной наукой», идея которой осенила экзальтированный ум Декарта, была «Всеобщая Математика» как образец для всех других наук. На основе этой идеи Декарт стал тщательно продумывать идею общего аналитического метода, состоящего в разделении любого затруднения на его составные части и в последующем продвижении от самого простого к более сложному, «предполагая порядок даже и там, где объекты мышления вовсе не даны в их естественной связи». В «Рассуждении о методе» Декарт развивал и детализировал возникшие после «Ульмского озарения» мысли, но многие члены кружка Мерсенна были увлечены критикой «метафизических фантазий» в «Диоптрике», где речь шла о законах отражения и преломления света, и в «Метеорах», описывающих многие атмосферные явления. Так, например, Этьен Паскаль и Роберваль считали, что хотя доказательства Декарта и логичны, однако чересчур умозрительны и не подтверждаются строгим опытом.

Сын торговца кожами, скромный чиновник по приему жалоб в кассационной палате Тулузы и великий математик Ферма также высказал Декарту через Мерсенна свои замечания по поводу идей, содержавшихся в «Диоптрике». Обнаружил Ферма и ряд недочетов в «Геометрии», послав ее автору свое сочинение «О наибольших и наименьших величинах», как бы дополнявшее работу философа. Декарт был явно раздосадован замечаниями Тулузского юриста и решил, как он писал в письме к Мерсенну, что Ферма направил ему свою работу «с целью вступить в соперничество и показать, что он в этом знает больше, чем я». Чтобы сразить «соперника», Декарт стал несправедливо критиковать метод Ферма в шутливо-высокомерном тоне. Так через посредничество Мерсенна началось то, что Ферма называл «своей малой войной с Декартом», а последний — «малым процессом математики против г. Ферма». Подлили масла в огонь и обострили полемику Роберваль с Этьеном Паскалем, которые выступили защитниками автора «О наибольших и наименьших величинах», в то время как Мидорж и Арди поддерживали Декарта. Полемика эта, несмотря на порою невыдержанный характер, имела большое научное значение для разработки дифференциального исчисления, способствовала уточнению и углублению основных понятий анализа.

Юный Блез с жадностью вникает в перипетии дискуссий в научной среде, которая естественно развивает его природные дарования, умножает эффект педагогических усилий отца. Стараясь не пропускать ни одного заседания ученых мужей и внимательно прислушиваясь к их беседам, подросток легко и быстро овладевает секретами математического мастерства. Через некоторое время он уже не только слушает, но и активно участвует в обсуждениях. Причем, как отмечает Жильберта, отличаясь проницательным умом, Блез умеет находить тонкие ошибки в доказательствах, которые не замечают многоопытные мужи, поэтому его мнение всегда очень высоко ценится. Больше того: Блез не только обсуждает чужие труды, но и начинает приносить на научные собрания свои собственные сочинения.

6

Блезу исполняется всего шестнадцать лет, когда он пишет и затем публикует свое исследование «Опыт о конических сечениях», вызвавшее большой резонанс в кружке Мерсенна и снискавшее одобрение многих маститых математиков, познакомившихся с этой работой.

Конические сечения, которым посвящен «Опыт...», — хорошо известные в древности эллипс, парабола и гипербола. С помощью этих кривых решались задачи на построение (например, удвоение куба), которые не удавалось выполнить с применением простейших чертежных инструментов — циркуля и линейки. В дошедших до нас исследованиях древнегреческие математики получали эллипс, параболу и гиперболу при сечении плоскостями одного и того же конуса: если секущая плоскость составляет с образующей угол больше угла при вершине осевого сечения, то получится эллипс, если этот угол меньше — гипербола, если углы равны — парабола. Наиболее полным и обобщающим сочинением, посвященным этим кривым, были «Конические сечения» Аполлония Пергского, жившего во втором веке до новой эры. В своем труде, составленном из восьми книг, Аполлоний рассматривал в отдельности эллипс, гиперболу и параболу, доказывая их определяющие свойства, которые зачастую оказывались сходными: несмотря на различную форму, эти три вида конических сечений тесно связаны друг с другом, и большинство теорий, касающихся эллипса, с теми или иными изменениями применимы к гиперболе и параболе. Но древнегреческий математик не располагал единым методом исследования, не опирался на всеобъемлющие формулы и уравнения, и поэтому его теория была направлена больше на особенности отдельных кривых, чем на их общие свойства. Такая направленность соответствовала духу античной науки, которая в явлениях окружающего мира видела скорее качественные и разнородные сущности, нежели количественные закономерности, а каждую конкретную задачу стремилась рассматривать в отдельности, саму по себе, применяя в каждом случае соответствующие этой задаче методы.

Дальнейшее развитие теории конических сечений связано с созданием в XVII веке новых геометрических методов. Принципиально иной подход к теории конических сечений дал Декарт в своей аналитической геометрии, где ему удалось свести качественные особенности геометрических образов к количественным соотношениям. В противоположность древним авторам он стремился не столько решать отдельные, изолированные проблемы, сколько устанавливать зависимость между ними, исследовать соотношения между общими величинами, что позволяло общими же методами исследовать множество частных задач. Все это стало возможным благодаря алгебраизации геометрии, введению Декартом понятия переменной величины, применению буквенной символики для записи функциональной зависимости. Использование метода прямоугольных координат, связь геометрических фигур с числом позволили Декарту рассматривать эти фигуры с помощью алгебраических уравнений: геометрический объект задается уравнением, описывающим зависимость координат его точек. По свойствам этого уравнения и судят о свойствах геометрического объекта. Таким образом, конические сечения в аналитической геометрии стали кривыми второго порядка, то есть кривыми, выражаемыми в Декартовых координатах уравнением второй степени.

Но рядом с этой алгебраизированной, «количественной» геометрией в XVII веке существовала и другая, «чистая» геометрия, продолжавшая традиции конкретного «качественного» исследования древнегреческих математиков и использовавшая одновременно новые методы. Главным представителем этого направления в математике был Дезарг, заложивший основы проективной и начертательной геометрии. Ему принадлежит одна из основных теорем проективной геометрии, дающая возможность выполнять перспективные построения в одной плоскости. Кладя в основу своих методов понятие перспективы и систематически применяя перспективное изображение, Дезарг изучал конические сечения как проекции круга, что давало новые и очень интересные результаты. Его идеи при жизни были признаны лишь наиболее выдающимися математиками, для современников в целом они оставались малопонятными, чему в немалой степени способствовал сложный и темный стиль научных трудов Дезарга. Их чтение затруднялось большим количеством совершенно новых терминов, которые он считал необходимым ввести и часто заимствовал из ботаники. Так, одно из основных сочинений Дезарга, «Черновой проект подхода к тому, что происходит при встрече конуса с плоскостью», которое повлияло на юношескую работу Паскаля, совершенно справедливо называли в XVII веке «уроками мрака».

Блез оказывается в числе тех немногих, кто смог разобраться в «уроках мрака», и единственным, кто полностью усваивает и развивает идеи и понятия Дезарга, дает им более простые и вместе с тем более общие обоснования, распространяющиеся на широкие классы следствий.

Это увлечение идеями Дезарга и отражается в «Опыте о конических сечениях». Сочинение Паскаля печатается в количестве пятидесяти экземпляров на одной стороне листа и имеет вид афиши, которую можно расклеивать прямо на улице, что нередко практикуется отдельными учеными, в том числе, как уже говорилось, самим Дезаргом. (В настоящее время осталось лишь два экземпляра: один хранится в национальной библиотеке Франции, а другой — в королевской библиотеке Ганновера, среди бумаг Лейбница.) Оно включает в себя три определения, три леммы, несколько теорем (без доказательств) и наименования глав предполагаемого обширного труда по коническим сечениям. Паскаль здесь отдает дань признательности своему учителю, называя Дезарга одним из великих умов своего времени, одним из лучших математиков и знатоков теории конических сечений. «Я хочу заявить, — пишет Паскаль, — что немногим мной найденным в этих вопросах я обязан его сочинениям и что я старался, насколько это было возможно, подражать его методу».

Тем не менее небольшой трактат Паскаля вполне самостоятелен и оригинален. Прежде всего это относится к третьей лемме, согласно которой во всяком шестиугольнике (его автор трактата называет «мистическим шестивершинником»), вписанном в эллипс, гиперболу или параболу, точки пересечения трех пар противоположных сторон лежат на одной прямой, называемой теперь прямой Паскаля. Если шесть произвольных точек конического сечения (например, эллипса, как показано на рисунке 1) принять за вершины шестиугольника и занумеровать их, то противоположные стороны данного шестиугольника (1, 2) и (4, 5); (2, 3) и (5, 6); (3, 4) и (6, 1) пересекутся соответственно в точках Р, Q, R, которые лежат на одной прямой — прямой Паскаля. Третья лемма составляет знаменитую теорему Паскаля, которая вызывает восхищение у математиков и которую Дезарг называет «великой Паскалевой». Под именем теоремы Паскаля она и в будущем явится одной из основных теорем проективной геометрии. Блез понимает ее важность и намеревается в последующем на ее основе построить полную теорию конических сечений. По словам Мерсенна, он выводит из своей фундаментальной теоремы около четырехсот различных следствий. Вот одно из самых простых, но и, как пишет советский исследователь научного творчества Паскаля С.Г. Гиндикин, самых важных следствий (см. рисунок 2): «Коническое сечение однозначно определяется любыми своими пятью точками. Действительно, пусть 1, 2, 3, 4, 5 — точки конического сечения и m — произвольная прямая, проходящая через (5). Тогда на m существует единственная точка (6) конического сечения, отличная от (5). В обозначениях теоремы Паскаля точка Р является точкой пересечения (1, 2) и (4, 5), Q — точка пересечения (2, 3) и m, R — точка пересечения (3, 4) и (Р, Q), a тогда (6) определится как точка пересечения (I, R) и m»2.

О важности и продуктивности сформулированной шестнадцатилетним юношей теоремы пишет и французский исследователь его научного творчества П. Умберт: «Открыв Евклида с помощью кружочков и палочек, Паскаль с помощью шестиугольников вновь создавал Аполлония».

Пятнадцать лет спустя в своем послании «Знаменитейшей Парижской математической академии» Блез сообщает о подготовленном им «Полном труде о конических сечениях», который содержит положения Аполлония и многие другие результаты, полученные на основе открытой им в шестнадцать лет теоремы. Труд этот не опубликован, и рукопись его потеряна. Еще в 1675 году о ней смог познакомиться Лейбниц, находившийся в это время в Париже и внимательно относившийся к научному творчеству Паскаля. Лейбниц высоко оценил его геометрические сочинения, сделал ряд выписок из них и посоветовал владельцу рукописи, племяннику Блеза Этьену Перье, поскорее напечатать ее. Однако Этьен Перье не внял совету немецкого философа, и дальнейшая судьба рукописи неизвестна. Современный французский ученый Эмиль Пикар пишет по этому поводу, что «Трактат о конических сечениях» свидетельствует об изобретательской мощи великого математика, и его потеря навсегда останется достойной глубокого сожаления.

В дальнейшем развитии геометрии возобладает аналитический метод Декарта, и лишь в XIX веке найдут свое место продуктивные идеи Дезарга и Паскаля, когда возродятся проективные методы в трудах французских математиков Монжа, Шаля и особенно Понселе. Понселе доведет проективную геометрию до высокой степени совершенства, превратив ее в самостоятельную отрасль современной математики.

Появление «Опыта о конических сечениях» вызывает бурю восторга в кругу парижских математиков, признающих, что Блез Паскаль разрешил ряд вопросов лучше Аполлония. Мерсенн повсюду заявляет, что Паскаль-сын положил на лопатки всех, кто когда-либо занимался исследуемым предметом. Но на фоне всеобщего одобрения и восхищения выделяется сильный голос, упорно не желающий признавать свершившегося факта. Это голос Декарта. Когда Мерсенн сообщает ему о шестнадцатилетнем вундеркинде, снискавшем уважение у всех маститых ученых, знакомых с «Опытом...», то Декарт, который, по словам его биографа Байе, никогда и никого не хвалил, отвечает довольно холодно и обидчиво-язвительно, пытаясь скрыть свое удивление: «Я не нахожу ничего необыкновенного в том, что есть люди, доказывающие конические сечения проще Аполлония, но можно предложить другие теоремы относительно этих сечений, и шестнадцатилетний ребенок затруднился бы их разъяснить».

Когда же Декарт получает от Мерсенна экземпляр «Опыта...», то он, не прочитав и половины, решает, что «Новый Архимед» всего лишь навсего выученик Дезарга. И, даже узнав, что юный математик и сам воздает должное Дезаргу, Декарт тем не менее не мог успокоиться: ему хотелось верить, что автором сочинения является Этьен Паскаль, а не его сын; шестнадцатилетний мальчик, по его мнению, не мог его написать.

Что вызвало такое предубеждение у великого философа и ученого? Декарт довольно ревниво относился к работам в сходных областях исследования и иногда совершенно искренне считал их плагиатом своих собственных: у него была странная привычка, замечал Лейбниц, искажать труды своих соперников. К тому же Декарт нередко полагал, что ему принадлежит последнее слово в изучаемой науке. Так, например, в одной из своих физических работ он писал, что в видимом и ощущаемом мире нет такой вещи, которой бы он не объяснил, как бы подводя тем самым последнюю черту в сфере физики, (Заметим, кстати, что в дальнейшем в различных обстоятельствах Блезу также будут присущи черты горделивой непререкаемости в суждениях, которая пока еще не успела достаточно развиться: «Мы имеем несколько других задач и теорем и ряд следствий из предыдущих. Но я не доверяю моему малому опыту и способностям, что не позволяет мне идти дальше в своем изложении, прежде чем сведущие люди ознакомятся с этим и побудят меня затратить на это силы. А тогда, если будет сочтено, что дело заслуживает продолжения, мы попытаемся продвинуть его настолько, насколько Бог даст нам для этого силы» — такими словами заканчивал Паскаль свой «Опыт оконических сечениях».) Что же касается непосредственно Блеза, то, по замечанию известного литературного критика XIX века Сент-Бёва, Декарт относился к нему с беспокойной бдительностью охранителя собственных нрав, считая его опасным противником и возможным последователем. Думал ли тот действительно так, трудно сказать. Верно же то, что Паскаль в своей жизнедеятельности будет, как увидим, и последователем, а еще в большей степени противником Декарта. Уже в этой первой заочной встрече возникло напряжение, которому вроде неоткуда было взяться, если не считать целого ряда опосредований, приводящих к научной ссоре Декарта с Паскалем-старшим и Робервалем. В этом же соприкосновении выявились существенные особенности и кардинальные различия стиля их научного мышления. Конкретно-пространственная геометрия Паскаля, продолжающая традиции античных математиков, принципиально несводима к абстрактным формулам и уравнениям, что объясняется, по мнению современного историка науки Койре, самой структурой и своеобразием математического дарования Блеза: «Историки математики свидетельствуют, что имеется grosso modo3 два типа математического ума — геометры и алгебраисты. С одной стороны, те, кто может видеть в пространстве, «сильно напрягая, по словам Лейбница, свое воображение», кто способен провести в нем множество линий и отметить, не смешивая, их зависимости и соотношения. С другой стороны, те, как, например, Декарт, кого утомляет всякое усилие воображения и кто предпочитает прозрачную чистоту алгебраических формул. Для первых любая проблема решается с помощью построения, для вторых — путем системы уравнений. Для первых коническое сечение — явление в пространстве, а уравнение — лишь отдаленное и абстрактное представление этого явления; для вторых сущность кривой заключается именно в уравнении, а его пространственное выражение совершенно вторично, а иногда даже и бесполезно».

В более широком плане это противопоставление алгебраизма и геометризма выразилось в стремлении Декарта создать единый, всемогущий и универсальный аналитический метод, который позволил бы унифицированно рассматривать любые частные проблемы вне зависимости от их содержания (сравним, например, замечание Декарта в «Правилах для руководства ума»: «...к области математики относятся только те науки, в которых рассматривается либо порядок, либо мера, и совершенно несущественно, будут ли это числа, фигуры, звезды, звуки или что-нибудь другое, в чем отыскивается эта мера»), в то время как для Паскаля в любой области важны методы, в каждом отдельном случае соответственно ориентирующиеся на целостность и конкретную содержательность предстоящих вопросов (сравним его рассуждение о городе и деревне).

7

В то время как Блез становится зрелым математиком, неистощимая стихотворная жила в Жаклине бьет все сильнее. Стансы, сонеты, рондо, экспромты, эпиграммы самого разнообразного содержания непрестанно выливаются из-под ее пера. Так, однажды она написала стансы для дамы, влюбленной в человека, который об этом ничего не знал. Стансы эти — своеобразное объяснение юной поэтессы в любви к известному прециозному поэту и салонному завсегдатаю Бенсераду. Сонет же о цветах и вазе, их содержащей, подошел бы скорее Вуатюру, Далибре или Ле Пайеру, нежели тринадцатилетней девочке: в нем говорится о том, что цветы профанируют драгоценный сосуд и искажают истинный порядок вещей, ибо такой божественный металл предназначен не для роз, а для вина.

В начале 1638 года по французскому королевству разносится важная весть: Анна Австрийская, дочь короля Испании Филиппа III и Маргариты Австрийской, жена Людовика XIII, наконец-то забеременела. Этого события вся Франция уже давно ожидала с превеликим нетерпением, ибо долгое время вопрос о дофине, наследнике королевского престола, оставался открытым.

Не проходит мимо такого важного события и Жаклина, оно становится поводом для ее очередного сонета. Сонет этот не является шедевром, но он настолько нравится парижским соседям Паскалей, господину и госпоже де Моранжис, что они решают показать его королеве.

И вот в назначенное время маленькая поэтесса и ее взрослая поклонница отправляются в королевские покои. При приближении ко дворцу от обилия лиц и пестроты одежд у Жаклины начинает рябить в глазах: белые штаны и голубые короткие плащи с серебряными крестами и галунами гарцующих королевских мушкетеров перемешиваются с разноцветными ливреями камердинеров и гардеробщиков, лакеев и пажей, яркие костюмы конюхов и кучеров, музыкантов и шутов выделяются среди серовато-белого облачения поваров и цирюльников, прачек и белошвеек.

Жаклина, конечно же, делилась с братом впечатлениями от посещения королевского двора, да тот и сам наверняка знал, что у короля имеется более тысячи придворных различного ранга и около десяти тысяч гвардейцев, и позднее Блез запишет в «Мыслях»: «Привычка видеть королей в сопровождении гвардии, барабанов, офицеров и всех тех вещей, которые приучают к уважению и страху, производит то, что их личность и тогда внушает уважение и страх, когда они по временам бывают наедине, без принадлежностей своей власти, потому что люди не отделяют в своей мысли личности короля от его свиты, видя обыкновенно ту и другую вместе. Люди, не зная, что это следствие происходит от помянутой привычки, думают, что оно происходит от какой-то природной силы; отсюда объясняются такие выражения, как: «черты божества запечатлены на его лице» и т. п.».

В приемной королевы «вещи, приучающие к уважению и страху», и «принадлежности власти» претерпели соответствующие метаморфозы: здесь мелькали нарумяненные лица с налепленными мушками, колыхались складки платьев из парчи и бархата, сверкали обнаженные плечи и драгоценные камни дожидавшихся приема дам. Без конца переодеваться, чтобы обратить на себя внимание, мило щебетать, пересказывая слухи, и плести интриги, устраивать выгодные браки и пенсионы, грациозно и почтительно склонять головку при всяком слове сильных мира сего — таковы их вседневные обязанности.

Как только Жаклина в длинном серовато-лиловом платье с отложным белым воротничком и высокой талией, в туфельках на изогнутых каблучках, с тщательно причесанными естественными волосами, свободно падающими на хрупкую шею и высокий лоб девочки, появляется в приемной королевы, придворные дамы тотчас же ее обступают, забрасывают вопросами и просят почитать стихи. Юную поэтессу не смущает ни изобилие внешнего великолепия, ни дерзость иных вопросов, и она с детской непосредственностью отвечает на все, что от нее требуют. Самые ревнивые и недоверчивые среди дам желают, чтобы девочка продемонстрировала свое мастерство на их собственных глазах. Жаклина тут же сочиняет заказанные эпиграммы для Мадемуазель и для госпожи де Отфор, фрейлины Анны Австрийской. Не успевают утихнуть возгласы восхищения, как шевелятся перед кабинетом королевы лиловые бархатные портьеры с золотыми лилиями, и для госпожи де Моранжис и Жаклины Паскаль поступает разрешение войти.

Когда девочка прочитала стихи, королева весьма удивилась и также стала на сторону сомневающихся. Но вошедшая Мадемуазель рассеивает эти сомнения, показав королеве только что сымпровизированные эпиграммы. Обуреваемая поэтическим жаром, девочка не удерживается и тотчас же сочиняет еще одну эпиграмму о том, как Анна Австрийская почувствовала толчки своего ребенка, Это обстоятельство увеличивает всеобщее восхищение; отныне Жаклина осыпается королевскими ласками, часто бывает в придворном обществе, представлена Людовику XIII и даже удостоена чести обслуживать королеву, когда она уединенно обедает в своих покоях. А через несколько месяцев появляется небольшой сборник стихов юной поэтессы под названием «Стихотворения маленькой Паскаль».

Успех Жаклины был явный и необычайный, Как и брат, она, неожиданно рано познала сладость славы и признания, окунулась в мир взрослых интересов и поступков. Впереди открывалась широкая перспектива для блестящей светской и поэтической карьеры. Однако Жаклина не торопилась ступать по расстилавшейся перед ней дороге, несмотря на несомненный, хотя и отчасти подражательно-вычурный, поэтический талант.

У Блеза в «Мыслях» почти нет рассуждений о литературе и искусстве, эта сфера человеческого самовыражения не занимала его ума, и немногие замечания, касающиеся поэтического творчества, основаны, видимо, на стихотворных опытах Жаклины и прециозных поэтов. Вот одно из них: «Поэтическая красота. — Как говорят о поэтической красоте, так нужно бы говорить и о геометрической или медицинской красоте. — А между тем этого не делают: так как хорошо известна цель геометрии, состоящая в доказательствах, и цель медицины, заключающаяся в лечении; но неизвестно, в чем состоит приятность, являющаяся целью поэзии. Неизвестно, что это за естественный образец, которому следует подражать; из-за этого-то незнания и изобрели причудливые выражения: «золотой век, чудо наших дней, фатальный» и др.; и называют такой жаргон поэтической красотой. Но кто вообразит себе женщину, так же украшенную, как в поэзии украшаются пышными словами незначительные вещи, тот увидит перед собой красивенькую барышню, увешанную блестящими безделушками и цепочками, и рассмеется над этими украшениями, потому что он лучше знает, в чем состоит приятность женщины, чем то, в чем состоит приятность поэзии».

В стихах Жаклины предостаточно таких цепочек и безделушек. Но натянутое остроумие и изысканные тонкости не могут целиком заполнить ее существа и своеобразно сочетаются с искренней веселостью и мягкой наивностью, а придворные визиты чередуются с самозабвенными играми в кругу детей. Когда же детского общества не хватает (а чаще всего случается именно так), то его заменяют любимые куклы. Этьен Паскаль души не чает в своей Жакетте, дочь платит ему такой же безмерной привязанностью и любовью и даже по мере сил и возможностей помогает отцу выпутываться из сложных и неприятных жизненных ситуаций...

8

Одним из честолюбивых внешнеполитических замыслов Ришелье было стремление укрепить и развить могущество французского государства среди других народов. Сильное государство всегда подстерегает внутренний соблазн дальнейшего укрепления и расширения своей мощи, превращения в единовластного правителя вселенной (подобно тому, как математический разум Декарта становится тираническим властителем в мире науки). Поэт Вуатюр в приливе агрессивных чувств однажды воскликнул, что когда потомки через 200 лет узнают из исторических хроник о присоединении к французской короне в период правления кардинала Ришелье Лотарингии и значительной части Эльзаса, о поражении испанцев при Вейлане и Авейне, когда они увидят, что, пока Ришелье вершил делами, у Франции не было ни одного соседа, над которым она не одержала бы победы или не отняла бы крепости, то «если у них найдется хоть капля французской крови в жилах и они будут дорожить славой своего отечества, смогут ли они, прочтя обо всем этом, не полюбить его?..». Потомки потомками, а современникам не очень-то нравились эти захватнические планы «победить», «отнять», «присоединить», забиравшие у народа много сил, так необходимых для внутреннего благополучия страны, и они недолюбливали высокомерного кардинала, остроконечная бородка и щетинившиеся в гневе усы которого не вязались с кардинальской мантией и придавали его бледной физиономии воинственный вид. И когда в 1635 году Франция открыто вступила в войну с Габсбургами, не все одобряли с давних пор лелеемое целенаправленным правителем намерение сокрушить австрийский царствующий дом. Тем более что начало и ход военных действий давали повод для осуждения кардинала: немцы заняли Бургундию, испанцы, не встретив сопротивления, взяли пограничные крепости, вторглись в Гиень и Пикардию и были недалеко от Парижа; столицу охватила паника: из города потянулись дилижансы, кареты, телеги. Вскоре продвижение врага было остановлено и в развитии войны наступил перелом, но для этого понадобились экстренные меры по улучшению снабжения армии, созданию ополчения и изысканию постоянно иссякающих финансов. Война и человекоубийство, роскошь и праздность требуют денег и необходимы друг другу. Всевозраставшая потребность в финансах привела к тому, что государственные внутренние займы (выпуск государственных рент, принудительные займы у чиновников и т. д.) приобрели небывалые размеры. Они стали одним из важнейших источников финансирования правительства и привели к большому государственному долгу. Но правительство Ришелье не очень-то стремилось отдавать свои долги и довольно бесцеремонно обращалось с держателями рент, практикуя произвольные неуплаты, отсрочки и сокращение размеров государственных платежей.

В начале 1638 года по указу кардинала канцлер Сегье урезал четвертую часть рент, и рантьеры стали проявлять недовольство. В марте они собрались в магистратуре и устроили бурное собрание протеста. В числе собравшихся оказывается и Этьен Паскаль. На него и на трех других рантьеров падает подозрение в подстрекательстве. Разгневанный Ришелье приказывает заключить всех четверых в Бастилию.

Этьен Паскаль не чувствует за собой никакой вины, но не проявляет особого желания попасть под горячую руку Ришелье, который в подобных случаях не щадит ни правых, ни виноватых. Закрытые суды, тюрьмы, пытки, виселицы ожидали всякого, кто противился воле его высокопреосвященства. Предупрежденный приближенными кардинала, Этьен Паскаль не осмеливается находиться в собственном доме и скрывается то у одного, то у другого из своих друзей. Необходимо было вести себя очень осторожно и постоянно менять место пребывания, ибо Ришелье повсюду имел весьма разветвленную сеть соглядатаев, шпионов и доносчиков, на содержание которых он тратил довольно большие средства. Даже о семейной жизни короля он был осведомлен лучше, чем сам король. Недаром суеверная королева-мать Мария Медичи (она сильно разозлилась, когда астрологи уверили ее в долгой жизни кардинала), которая считала, что большие и громко жужжащие мухи понимают разговоры людей и повторяют сказанное, увидев хотя бы одну, никогда не говорила ничего, что должно было оставаться в тайне от Ришелье.

Во время этих мытарств Этьена Паскаля крайне тяжело заболевает оспой Жаклина. Обеспокоенный новым несчастьем заботливый отец возвращается домой, забыв все свои прежние страхи, и в течение нескольких месяцев не отходит от постели больной и даже ложится спать в ее комнате.

Болезнь заканчивается относительно благополучно, Жаклина остается в живых, но ее нежное и миловидное лицо испещрено небольшими впадинками. Хотя с раннего возраста Жаклина не переставала выслушивать комплименты своей красоте и, обладая развитым умом, догадывалась о ее значении в жизни женщины, она тем не менее не расстраивается и даже, напротив, весьма благосклонно рассматривает случившееся. Она сочиняет стихи в благодарность Богу, в которых называет оспинки хранительницами невинности.

После того как Жаклина немного поправилась, Этьен Паскаль вынужден покинуть Париж и пребывать некоторое время в родном Клермон-Ферране, ибо тучи, навеянные гневом Ришелье, все еще витают над его головой и даже продолжают сгущаться. Королева, постоянно интересовавшаяся здоровьем Жаклины, ничем помочь ее отцу не может. Друзья просят за Этьена Паскаля у Людовика XIII, но и это не приносит результатов: робкий и вечно колеблющийся король не решается вмешиваться в дела Ришелье. Людовик XIII не был рожден для исполнения королевских обязанностей и ведения государственных дел. Он обожал музыку, играл на лютне и сам сочинял религиозные и светские музыкальные произведения, занимался живописью, лепил, рисовал и участвовал в балетных спектаклях, частенько удалялся в загородные резиденции и, скрываясь в чаще лесов, занимался своим любимым делом — охотой. Блез, несомненно, имел в виду Людовика XIII, когда писал в «Мыслях», что человек, рожденный для управления государством, вместо этого целиком поглощен погоней за зайцами. Действительно, день без охоты был для его величества потерянным днем.

Король тяготился своей зависимостью от первого министра, он и хотел, чтобы им руководили, и в то же время с трудом переносил это. Узнав, что женолюбивый кардинал, изнемогая от любовной страсти, добивается благосклонности Анны Австрийской, Людовик XIII вознамерился было окончательно прогнать ретивого министра, но лишь только он вспоминал, как это уже не раз случалось, что ему придется взять на себя бремя государственных дел, самостоятельно выносить приговоры, думать о войне, о финансах и налогах, о распре сословий и т. д., вся его решимость пропадала. Таким образом, номинально второй, Ришелье фактически был первым человеком во французском государстве и правил единолично вплоть до своей смерти в 1642 году. Король пережил его лишь на полгода, тем самым как бы подчеркнув свою неотделимость и своеобразную дополнительность по отношению к первому министру.

Действительно, кардинал с избытком восполнял недостаток политического таланта и государственного ума у Людовика XIII. Арман-Жан дю Плесси, кардинал де Ришелье, происходил из средней дворянской семьи. Ради сохранения своей семье выгодного бенефиция епископства Люсонского, которое его брат Альфонс покинул, чтобы стать монахом, Арман-Жан дю Плесси получил его вместо брата.

С ранних лет Ришелье отличался неиссякаемым и победоносным честолюбием, неукротимым стремлением выдвинуться и подняться наверх, в круг сильных мира сего, получить доступ к управлению государственными делами. В 1622 году он получил кардинальскую мантию и в 1624 году стал в конце концов первым министром короля.

Находясь на посту первого министра, кардинал стремился все проявления жизни подчинить государственным интересам. Абсолютистское государство стало своеобразным богом кардинала, тем лесом, для которого несущественны составляющие его деревья. Для укрепления власти, для борьбы с обособленческими тенденциями знатных феодалов и гугенотов, с восстаниями недовольного народа, для выдвижения Франции в первые ряды европейских держав, усиления армии и флота, развития торговли и колонизации, укрепления администрации он не жалел ни исковерканных судеб, ни срубленных голов, ни пролитой крови соотечественников, проявляя порой вероломное коварство и неоправданную жестокость по отношению и к безвинным людям, чтобы, так сказать, другим неповадно было. «Правление государством, — учил Ришелье, — требует мужской силы и непоколебимой твердости. Необходимо, чтобы государственная цель всегда стояла впереди всех других соображений. Относительно государственных преступлений надобно отложить всякое сострадание, пренебречь жалобами участников и ропотом невежественной толпы, которая не знает, что ей полезно и необходимо. Обязанность христианина забывать личные оскорбления, обязанность правительства никогда не забывать оскорблений, наносимых государству». Кардинал не забывал ни личных, ни государственных оскорблений и, отличаясь мелкой мстительностью, нередко путал те и другие, не прощал малейшего неповиновения своей воле, а тем более критики в свой адрес. Так что Этьен Паскаль имел все основания прятаться вдали от столицы, надеясь лишь на неожиданное изменение капризной воли его высокопреосвященства и на счастливый случай.

9

И вот такой случай однажды представился. Кардинал, как известно, был большим покровителем наук, искусств и изящной словесности и стремился использовать их в личных и государственных интересах. Но эта роль, видимо, не совсем удовлетворяла его, и ему страсть как хотелось снискать еще и писательские лавры. Ришелье был плодовитым писцом и, смешивая политику с теологией, писал множество пасквилей и памфлетов. Однако он притязал и на сугубо литературный талант и считал, как сообщает Таллеман де Рео, что пишет прозой лучше всех на свете, хотя и ценит только стихи. Однажды кардинал спросил своего приближенного литератора из Французской Академии Демаре де Сен-Сорлена: «Как вы думаете, что доставляет мне наибольшее удовольствие?» — «Печься о благе Франции», — ответил тот. «Отнюдь, — отпарировал кардинал, — сочинять стихи». И он неустанно сочинял их для своих трагедий, привлекая в соавторы группу известных литераторов, среди которых, как известно, находился и Корнель. Ришелье не терпел ни малейших замечаний в адрес написанного им, не любил, чтобы его исправляли, и, когда Корнель позволил себе переделать акт одного из драматических произведений, он вызвал тем самым недовольство его высокопреосвященства и вышел из числа «соавторов». На пропаганду и постановку своих неудобочитаемых и напыщенных «шедевров» скупой кардинал денег не жалел.

Не жалел он и времени для удовлетворения своих разнообразных капризов и фантазий. Как-то в феврале 1639 года приходит ему в голову причудливая мысль: заставить детей сыграть любовную комедию. Постановку пьесы модной прециозной писательницы мадемуазель де Скюдери «Тираническая любовь» и подбор актеров для нее он поручает племяннице, герцогине д'Эгийон, во дворце которой через тринадцать лет Блез будет демонстрировать свои научные достижения. Герцогиня, занятая поисками подходящих детей в Париже, в первую очередь обращается к Жильберте, выполнявшей в отсутствие отца обязанности главы семейства, и просит ее разрешить Жаклине участвовать в спектакле. На это предложение Жильберта отвечает с гордой грустью: они живут в Париже одни, без отца и матери, и у них нет повода для радости и веселья, а тем более для участия в развлечениях и удовольствиях кардинала. Тогда герцогиня намекает, что участие Жаклины в спектакле может помочь Этьену Паскалю выйти из опалы. И действительно, все устраивается как нельзя лучше. Жильберта дает свое согласие и просит прославленного актера и первого постановщика корнелевского «Сида» Мондори, бывшего земляком и близким знакомым Паскалей, помочь подготовить сестре ее роль.

И вот в назначенный день все зрители и актеры собираются во дворце госпожи д'Эгийон. Игра маленьких актеров вызывает у зрителей бурю восторгов. Особый успех выпадает на долю Жаклины, сыгравшей свою роль с замечательной непосредственностью. Всех присутствовавших (и больше всех самого кардинала Ришелье) очаровывает сочетание сценического мастерства с детским видом актрисы: несмотря на свои тринадцать лет, Жаклина из-за маленького роста, доверчивой открытости и непосредственной естественности выглядит восьмилетним ребенком. К тому же оспинки придают ее миловидному лицу своеобразную, неправильную и обаятельную красоту.

После того как занавес опустился, Жаклина решительно и грациозно подбегает к Ришелье и декламирует посвященный его высокопреосвященству мадригал, называя его фамильярно по имени «несравненный наш Арман». Суровый министр окончательно растроган. Вот что рассказывает об этом сама Жаклина в письме к отцу: «Как только он (кардинал. — Б. Т.) увидел меня, то сразу же воскликнул: «А вот и маленькая Паскаль»; затем он обнял меня, поцеловал и все время, пока я рассказывала стихи, держал меня у себя на коленях и целовал». Когда юная актриса закончила рассказывать свой мадригал, на ее глазах появляются слезы, и она просит Ришелье разрешить отцу вернуться в Париж. Кардинал отвечает, что Этьен Паскаль может ничего не опасаться и возвращаться в свою семью. В это время к нему подходит герцогиня д'Эгийон и рассказывает о деловых и моральных качествах Этьена Паскаля, называя его ученым и порядочным человеком, у которого есть талантливый сын, весьма преуспевший, несмотря на пятнадцать лет, в математике. Выслушав герцогиню, Ришелье еще раз подтверждает свое решение и несколько раз просит Жаклину передать отцу, чтобы тот после возвращения обязательно посетил его со всем своим семейством.

Так заканчивается опала Этьена Паскаля. Жаклина безмерно рада, что смогла помочь отцу в несчастье и даже способствовала его служебному повышению. Вскоре после возвращения он предстает пред его высокопреосвященством вместе с сыном и дочерьми. Ришелье хвалит детей, предрекая им блестящее будущее, а через некоторое время после этого визита Паскаль-старший назначен интендантом и «уполномоченным Его Величества в Верхней Нормандии для обложения и взимания налогов, а также других дел, касающихся службы Его Величеству в этой провинции».

Интенданты имели большое значение для дальнейшего укрепления королевской власти и развития абсолютизма. Центральному правительству недоставало в провинциях таких представителей исполнительной власти, которые, не занимая никакой определенной должности, руководили бы всеми сферами общественной жизни и одновременно сокращали бы относительную самостоятельность местных губернаторов, судей различных степеней и финансовых чиновников, получаемую ими в связи с продажностью большинства должностей французского государства. Ришелье стал особенно широко практиковать эту форму управления, придав ей регулярный всеобщий характер.

Интенданты правосудия, полиции и финансов (должность не покупалась, не продавалась и не передавалась по наследству) были всесильными орудиями государства в провинциях и фактически обладали всей полнотой власти на местах. Провинциальные чиновники обычно с недоброжелательностью встречали навязанных им Ришелье пришельцев. Но те умели заставить себе повиноваться и, если было нужно, прибегали к силе: в случаях волнений, восстаний и других сложных обстоятельствах интенданты наделялись чрезвычайными полномочиями. Вот на такую должность и назначил коварный кардинал возроптавшего овернца. Помимо всего прочего (проницательный и хорошо разбиравшийся в людях Ришелье рассчитывал на ученость и богатый опыт бывшего финансового чиновника), проявивший недовольство Этьен Паскаль обязан был следить и за тем, чтобы подобных недовольств в подведомственном ему округе не происходило. Обстановка же там была как раз неспокойной и чрезвычайно напряженной. В конце 1639 года семейство Паскалей стало готовиться к переезду в столичный город Нормандии Руан.

Примечания

1. Члены городской управы (франц.).

2. Гиндикин С.Г. Блез Паскаль. — «Квант», 1973, № 8, с. 9—10.

3. В общих чертах (итал.).

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

«Кабинетъ» — История астрономии. Все права на тексты книг принадлежат их авторам!
При копировании материалов проекта обязательно ставить ссылку