Материалы по истории астрономии

Глава III

 

Академики не суть художники, но государственные люди.

М.В. Ломоносов

Совершенно поразительно в Ломоносове было то, что он судьбу «народа российского» (его прошлое, настоящее и будущее) воспринимал прежде всего как глубоко личную свою заботу. При этом важно учитывать, что ломоносовское понятие о народе существенно отличалось от позднейших представлений «чернь», «толпа», «темная масса», «страдающий брат», «богоносец», «движущая сила истории», «историческая общность». Ломоносовское понятие о народе — это в прямом смысле предметное, ощутительное понятие. То есть это даже вовсе и не понятие. Это какое-то огромное и бессмертное множество в единстве. Но бессмертное не абстрактным, не «риторским» бессмертием, а осязательно живым (не важно, идет ли речь о прошлом, настоящем или будущем). Русский народ для Ломоносова — это прежде всего и в конце концов живые русские люди из мяса и костей, с горячей кровью и бьющимся сердцем, идущие из тьмы веков но предначертанному пути, теряя и восстанавливая силы. И вот их бессмертие-то и является, по существу, самой главной личной заботой Ломоносова.

Странно выговорить, но есть что-то отцовское в этой заботе. Ни у кого впоследствии (за исключением, быть может, Д.И. Менделеева) это качество в отношениях к народу не проявлялось. Сыновние или братские чувства испытывали, культуртрегерские эмоции были, не говоря уже о философских и социально-политических раздумьях, а вот чтобы по-отцовски озаботиться продолжением русского рода... Нет, такого не было. Причем забота его в основе своей носила какой-то патриархально-конкретный характер. Он размышлял о механике физического бессмертия русского народа — о том, что его количество должно не только восстанавливаться, но и возрастать от поколения к поколению, что для этого крестьяне должны быть благополучны, купцы — предприимчивы и нестесняемы в их предприимчивости, духовенство — опрятно и уважаемо, дворяне — просвещенны и ответственны, государи, как он сам писал, — «бодры», а огромные пространства России — изучены и приспособлены к производству ресурсов бессмертия.

1

1 ноября 1761 года Ломоносов писал И.И. Шувалову: «Разбирая свои сочинения, нашел я старые записки моих мыслей, простирающихся к приращению общей пользы. По рассмотрении рассудилось мне за благо пространнее и обстоятельнее сообщить их вашему высокопревосходительству яко истинному рачителю о всяком добре любезного отечества в уповании, может быть, найдется в них что-нибудь, к действительному поправлению российского света служащее...»

Старые записки, о которых говорит здесь Ломоносов, уместились на одном листе, но глубина и размах намеченных в них мыслей просто головокружительны (другого слова не подобрать). Общее направление этих мыслей кратко обозначено в восьми пунктах. Это темы будущих работ, которые должны были бы показать всем Ломоносова с совершенно новой стороны. При взгляде на их перечень само собою возникает в сознании: вот оно! свершилось! — весь уникальный культурный потенциал Ломоносова получил наконец достойное его место приложения, не дробясь на частности, но собравшись воедино и устремившись в одном направлении — «к действительному поправлению российского света», всего жизненного уклада России. А о чем это «поправление», тому следуют пункты.

«1. О размножении и сохранении российского народа». Из всех набросков только этот получил под пером Ломоносова полное развитие. Разговор о нем пойдет ниже: сейчас важна сама последовательность пунктов, в которой отражена степень не только важности, но и срочности исполнения намечаемого. Итак, прежде всего надо принять меры к сохранению и размножению народа.

«2. О истреблении праздности». Здесь имеется в виду русская лень, не менее знаменитая, чем русская смекалка. Ломоносов собирался изучить как нравственную, так и социальную природу ее, проследить ее постепенное накопление в русской жизни. Примечание к этому пункту гласит: «Праздность показать по местам, и по персонам, и по временам». А потом еще и поговорка присовокуплена: «Муж мельницы не сделает, а жена весь день мелет». Злободневность этих наметок Ломоносова очевидна и по сей день.

«3. О исправлении нравов и о большем народа просвещении». Поскольку в народном просвещении в ту пору основную роль играла церковь, неудивительно, что этот пункт касается прежде всего духовного сословия. Ломоносов — ученый и педагог делал ставку, конечно же, на «мирские» формы просвещения. Но Московский университет с гимназиями, Академический университет в Петербурге с гимназией же — это все для немногих (по сравнению с остальным населением). Вот почему Ломоносов — государственный деятель озабочен положением дел внутри православной церкви с точки зрения, так сказать, морального облика пастырей.

В дополнение к этому пункту он составил специальную записку о духовенстве. Мы помним, как церковники преследовали Ломоносова. Теперь наступал их черед. Новое духовенство, пришедшее в русскую жизнь после петровских реформ, то есть после подчинения церкви государству, в значительной массе своей с таким энтузиазмом устремилось по «мирской стезе», что уже к середине столетия само, прежде паствы, нуждалось в «исправлении нравов» и не могло служить моральным примером для всего «российского света».

Между тем огромную роль духовенства в «большем народа просвещении» недооценивать нельзя: «Ежели надлежащим образом духовенство должность свою исполнять будет, то благосостояние общества несравненно и паче чаяния возвысится, затем что, когда добрые нравы в народе чрез учение и вкоренение страха (Божия. — Е.Л.) усилятся, меньше будет преступлений, меньше челобитья, меньше ябедников, меньше затруднения в судах и меньше законов. Хорошо давать законы, ежели их исполнять есть кому. Посмотрите в Россию, посмотрите в благоустроенные государства. Пусть примером будет Германия».

Ломоносов, конечно же, не призывал во всем копировать способы народного просвещения в Германии, но вот строгость поведения и бытовую чистоплотность протестантского духовенства он не мог не поставить в пример «эмансипированным» православным священникам: «Тамошние пасторы не ходят никуда на обеды, по крестинам, родинам, свадьбам и похоронам, не токмо в городах, но и по деревням за стыд то почитают, а ежели хотя мало коего увидят, что он пьет, тотчас лишат места. А у нас при всякой пирушке по городам и по деревням попы — первые пьяницы. И не довольствуясь тем, с обеда по кабакам ходят, а иногда и до крови дерутся».

Ломоносов понимает, что в черновом наброске всего не скажешь (а сказать есть что). Одно для него несомненно: церковь не выполняет должным образом даже самого простого — не учит грамоте как надо. «Много есть еще упомянуть, — заканчивает он эту записку. — Однако главное дело в том состоит, что везде, где только есть церковь, должны попы и причетчики учить грамоте за общую плату всего прихода и не давать бегать по улицам малым ребятам, кои еще ни в какую работу не годятся. Мне кажется, от пяти до десяти, а иные ж и до двенадцати лет могут сколько-нибудь грамоте научиться и Закону».

«4. О исправлении земледелия». В первоначальном наброске этот пункт был сформулирован иначе: «О умножении внутреннего изобилия». Вне всякого сомнения, дальнейшее развитие этой темы должно было включить в себя, помимо чисто хозяйственных вопросов, размышления и рекомендации социально-политического порядка, касающиеся отношений между помещиками и крестьянами (отчасти он уже успел высказать своп соображения по этому кругу проблем, о чем еще будет сказано ниже).

«5. О исправлении и размножении ремесленных дел и художеств». Этот пункт говорит сам за себя. Необходимо лишь одно, уточнение: под еловом «художества», как то было принято в его времена, Ломоносов подразумевает не изящные искусства, а художественные промыслы.

«6. О лучших пользах купечества». Поначалу Ломоносов собирался ограничиться здесь по преимуществу внешнеторговыми вопросами, и тема эта звучала так: «О купечестве, особливо со внешними народами». К этому пункту сохранилась интересная приписка: «Ориентальная академия». Судя по всему, Ломоносов мечтал о создании, говоря языком нашего времени, научно-исследовательского, внешнеторгового и, возможно, военно-дипломатического учреждения, занимающегося проблемами отношений с Востоком (Турция, Персия, Китай, Индия). Надо отдать должное глубине и государственной важности этого замысла Ломоносова: ведь вся европейская внешняя политика XVIII века (и в первую очередь отношения между тогдашними великими державами — Австрией, Францией, Англией и Россией) вращалась вокруг восточного вопроса, подтверждением чему явились две русско-турецких войны, значение которых выходило далеко за рамки только двустороннего столкновения. Но потом Ломоносов от «особливых» мыслей о купечестве в связи с внешней торговлей перешел именно к раздумьям «о лучших пользах купечества» вообще. Он подготовил запрос в Коммерц-коллегию: «Много ли купцов гостинной сотни, сколько и в первой, и в другой, и в третьей гильдии и какие кто знатные торги имеет». Он думал о том, как вернуть купечеству привилегии, которые оно имело при Петре I, а при его преемниках под натиском «промышленного» дворянства, такого, как те же Шуваловы, утратило.

«7. О лучшей государственной экономии». Здесь Ломоносов планировал создание «Экономической ландкарты» России, а также разработку совершенно новой для того времени научной дисциплины — «экономической географии» (кстати, сам этот термин введен в русский язык Ломоносовым). Интерес Ломоносова к проблемам государственной экономии был давним и стойким. Его предшественниками на этом поприще были В.Н. Татищев и выдающийся самоучка петровского времени Иван Тихонович Посошков (1652—1726). Первый, помимо «Истории Российской», составил «Краткие экономические до деревни следующие записки». Второй (крестьянин-ремесленник по происхождению, талантливый изобретатель, затем богатый промышленник, а через полгода после смерти Петра — «опасный человек», арестованный и умерший в застенке) был автором первого в России политико-экономического трактата «Книга о скудости и богатстве, си есть изъявление, — отчесого приключается напрасная скудость и отчесо бо гобзовитое богатство умножается». Ломоносов имел у себя рукопись этого труда. Некоторые идеи И.Т. Посошкова бзми ему близки — например, мысли о всяческом поощрении отечественной торговли и промышленности, а также об искоренении нищеты и невежества крестьянства (впрочем, здесь Ломоносов выступал меньшим радикалом, чем его предшественник, требовавший ограничения крепостного права посредством введения жестких законов). С отрадным чувством должен был читать Ломоносов проницательные высказывания И.Т. Посошкова об иностранных специалистах на русской службе. «Много немцы нас умнее науками, — признавал автор «Книги о скудости и богатстве», — а наши остротою, по благодати Божией, не хуже их, а они ругают нас напрасно». Особо подчеркивал И.Т. Посошков то обстоятельство, что интересы иностранцев в России и интересы самой России не совпадают: «Верить им вельми опасно: не прямые они нам доброхоты... Мню, что во всяком деле нас обманывают и ставят нас в совершенные дураки».

Ломоносов продумывал пункт «О лучшей государственной экономии» не только широко, но и подробно. В черновых набросках к этому пункту есть приписка: «О лесах». Более чем за двести лет до нынешнего экологического взрыва, заставившего содрогнуться наше общество, Ломоносов ставил вопрос о рациональном использовании лесов. В труде «О слоях земных» он писал, что ускоренное развитие металлургии может привести к истреблению лесов, и предлагал в качестве топлива шире использовать «турф», а также «горные уголья» (то есть торф и каменный уголь), сделав специальную оговорку: «Но о сем пространнее должно изъясниться в нарочном рассуждении о сбережении лесов...» Он понимал, что решение этой проблемы важно с точки зрения не только промышленности, но и земледелия, и высказывал в высшей степени плодотворные мысли о различной роли различных древесных пород в почвообразовании.

«8. О сохранении военного искусства во время долговременного мира». Выше не раз говорилось, что Ломоносов был убежденным противником войн. Но он видел объективную неизбежность их и как государственный деятель исходил из нее в своих раздумьях над судьбами страны. В качестве действенной меры «сохранения военного искусства во время продолжительного мира» Ломоносов собирался предложить «Олимпические игры» (!). Правда, он не разъяснил, как конкретно следовало проводить их, но само направление его мысли не может не вызвать восхищения. Вообще не исключено, что со временем Ломоносов изложил бы свои мысли о войне более обстоятельно, подтверждением чему служат строки из оды, написанной около месяца спустя после разбираемого письма к И.И. Шувалову. Вот две строфы, которые воспринимаются как рифмованное предисловие к трактату о военном искусстве:

Необходимая судьба
Во всех народах положила,
Дабы военная труба
Унылых к бодрости будила,
Чтоб в недрах мягкой тишины
Не зацвели, водам равны,
Что вкруг защищены горами,
Дубравой, неподвижны спят
И под ленивыми листами
Презренный производят гад.

Война плоды свои растит,
Героев в мир рождает славных,
Обширных областей есть щит,
Могущество крепит Державных.
Воззрим на древни времена!
Российска повесть тем полна.
Уже из тьмы на свет выходит
За ней великих полк Мужей,
Что на театр всесветный взводит
Одетых солнечной зарей.

Познакомив И.И. Шувалова с направлениями своих будущих общественно-экономических работ, Ломоносов приступает к подробному изложению целого комплекса мероприятий, касающихся первого пункта: «Начало сего полагаю самым главным делом: сохранением и размножением российского народа, в чем состоит величество, могущество и богатство всего государства, а не в обширности, тщетной без обитателей».

Ломоносовская записка состоит из тринадцати параграфов — по числу разновидностей «человекоубийства и самоубивства, народ умаляющего».

Первой причиной «умаления» численности населения России Ломоносов называет неравные браки. Он резко критикует укоренившийся по деревням обычай «малых ребят, к супружеской должности неспособных», женить «на девках взрослых». Большая разница в возрасте, когда «жена могла бы по летам быть матерью своего мужа», приводит как бы к двойному понижению деторождаемости. На первых порах такое супружество бесплодно, ибо муж сам еще ребенок (а ведь взрослая женщина, «будучи за ровнею, могла бы родить несколько детей обществу»). Но и последующее течение времени не может выправить положения: «Мальчик, побуждаем будучи от задорной взрослой жены, усиливанием себя прежде времени портит и впредь в свою пору к дето-родию не будет довольно способен, а когда достигнет в мужеский возраст, то жена скоро выйдет из тех лет, в кои к детородию была способнее». Если же взрослая жена при малолетнем муже забеременеет «непозволенным образом», то чаще всего она идет «на детоубивство еще в своей утробе». К тому же, продолжает Ломоносов, нередки случаи, когда, «гнушаясь малым и глупым мужишком, спознавается жена с другим и, чтоб за него выйти, мужа своего отравливает или инако убивает, а после изобличена, предается казни».

Во избежание этих «слезных приключений и рода человеческого приращению вредных душегубств» Ломоносов рекомендует: «По моему мнению, невеста жениха не должна быть старее разве только двумя годами, а жених старее может быть 15-ю летами. Сие для того, что женщины скорее старятся, нежели мужчины, а особливо от частой беременности. Женщины родят едва далее 45 лет, а мужчины часто и до 60 лет к плодородию способны». Бытующее по деревням оправдание неравных браков необходимостью иметь в доме молодых и здоровых работниц Ломоносов считает вздорным и предлагает шире использовать наемный труд либо принимать в долю других хозяев.

Не меньший вред как отношениям между супругами, так и рождаемости причиняют, наряду с неравными, насильные браки (чаще всего из расчета). «Где любви нет, ненадежно и плодородие», — пишет Ломоносов. Он полагает, что серьезную роль здесь могло бы сыграть духовенство: «...должно венчающим священникам накрепко подтвердить, чтоб они, услышав где о невольном сочетании, оного не допускали и не венчали под опасением лишения чина, жениха бы и невесту не тогда только для виду спрашивали, когда они уже приведены в церковь к венчанию, но несколько прежде».

Вообще в записке «О сохранении и размножении российского народа» духовенству предъявлено много справедливых претензий. Второй, третий, седьмой и восьмой ее параграфы посвящены вопросам, решение которых целиком зависит от церковников.

Прежде всего, считает Ломоносов, надо отказаться от жесткого правила, регламентирующего количество браков для вдовцов («Первый брак закон, вторый прощение, третий пребеззаконие»). Жениться в четвертый раз категорически запрещалось, что не могло не отразиться на деторождаемости. Оспаривая столь неуместную щепетильность церкви (насильные браки освящает, а здесь вдруг непомерно строгой становится), Ломоносов ссылается на собственные наблюдения: «Много видал я вдовцов от третьей жены около 30-ти лет своего возраста, и отец мой овдовел в третий раз хотя 50-ти лет, однако еще в полной своей бодрости и мог бы еще жениться на четвертой. Мне кажется, было б законам непротивно, если бы для размножения народа и для избежания непозволенных плотских смешений, а от того и несчастных приключений, четвертый, а по нужде и пятый брак был позволен по примеру других христианских народов». Надо только, добавляет он, требовать от родственников умерших жен удостоверения, что вдовец неповинен в их смерти, — сделать это при желании легко и просто.

Так же двусмысленно с моральной и государственной точек зрения ведет себя церковь, не позволяя овдовевшим попам и дьяконам жениться повторно и упекая их в монастыри. Ломоносов саркастически замечает: «Смешная неосторожность! Не позволяется священнодействовать, женясь вторым браком законно, честно и благословенно, а в чернечестве блуднику, прелюбодею или еще и мужеложцу литургию служить и всякие тайны совершать дается воля». Да и вообще сам институт пострижения давно нуждается в здравомысленном пересмотре. «Мне кажется, что надобно клобук запретить мужчинам до 50, а женщинам до 45 лет», — предлагает Ломоносов.

Его приводит в возмущение повсеместный обычай крестить детей холодной водой даже в зимние месяцы: «Попы, не токмо деревенские, но и городские, крестят младенцев зимою в воде самой холодной, иногда и со льдом, указывая на предписание в требнике, чтобы вода была натуральная без примешения, и вменяют теплоту за примешанную материю...» Он, отдавший молодые годы выработке научной теории теплоты, в зрелости потешавшийся над невежеством церковников в «Гимне бороде», теперь, когда дело идет о воспроизводстве русского народа в будущих поколениях, готов взять под защиту каждого младенца, и ему уже не до шуток и не до просветительства: «Однако невеждам-попам физику толковать нет нужды, довольно принудить властию, чтобы всегда крестили водою, летней в рассуждении теплоты равною, затем что холодная исшедшему недавно из теплой матерней утробы младенцу конечно вредна, а особливо который претерпел в рождении... Когда ж холодная вода со льдом охватит члены, то часто видны бывают признаки падучей болезни, и хотя от купели жив избавится, однако в следующих болезнях, кои всякий младенец после преодолеть должен, а особливо при выходе первых зубов, оная смертоносная болезнь удобнее возобновится. Таких упрямых попов, кои хотят насильно крестить холодною водою, почитаю я палачами... Коль много есть столь несчастливых родителей, кои до 10 и 15 детей родили, а в живых ни единого не осталось?»

Впрочем, требование добавлять теплую воду в купель, равно как и предложения повысить возрастной ценз при пострижении, а также разрешить повторные браки для священников и четвертые для прихожан — все это частности по сравнению с тем, что задумал Ломоносов касательно одного из самых главных узаконений православной церкви: «Паче других времен пожирают у нас масленица и св. неделя великое множество народа одним только переменным употреблением питья и пищи. Легко рассудить можно, что, готовясь к воздержанию великого поста, во всей России много людей так загавливаются, что и говеть времени не остается. Мертвые по кабакам, по улицам и по дорогам и частые похороны доказывают то ясно. Розговенье тому ж подобно».

Ломоносов был убежден, что великий пост приходится на неудачную пору. Для населения такой огромной земледельческой страны, как Россия, утверждает он, воздержание от здоровой пищи в конце зимы — начале весны губительно. Вынужденная зимняя праздность, сопровождаемая вынужденным недоеданием и завершающаяся пасхальным объедением, подвергала здоровье людей суровому испытанию, часто непреодолимому. Обосновывая свою точку зрения на этот предмет, Ломоносов выступает не только просветителем и государственным деятелем, но и глубоким знатоком нравов, блестящим бытописателем и пронзительным и грозным публицистом: «Сверх того вскоре следует начало весны, когда все скверности, накопленные от человеков и от других животных, бывшие во всю зиму заключенными от морозов, вдруг освобождаются и наполняют воздух, мешаются с водою и нам с мокротными и цынготными рыбами в желудок, в легкое, в кровь, в нервы и во все строение жизненных членов человеческого тела вливаются, рождают болезни в здоровых, умножают оные в больных и смерть ускоряют в тех, кои бы еще могли пожить долее. После того приближается светлое Христово воскресение, всеобщая христианская радость; тогда хотя почти беспрестанно читают и многократно повторяются страсти господни, однако мысли наши уже на Св. неделе. Иной представляет себе приятные и скоромные пищи, иной думает, поспеет ли ему к празднику платье, иной представляет, как будет веселиться с родственниками и друзьями, иной ожидает, прибудут ли запасы из деревни, иной готовит живописные яйца и несомненно чает случая поцеловаться с красавицами или помилее свидаться. Наконец заутреню в полночь начали и обедню до свету отпели. Христос воскресе! только в ушах и на языке, а в сердце какое ему место, где житейскими желаниями и самые малейшие скважины все наполнены. Как с привязу спущенные собаки, как накопленная вода с отворенной плотины, как из облака прорвавшиеся вихри, рвут, ломят, валят, опровергают, терзают. Там разбросаны разных мяс раздробленные части, разбитая посуда, текут пролитые напитки, там лежат без памяти отягченные объядением и пьянством, там валяются обнаженные и блудом утомленные недавние строгие постники. О истинное христианское пощение и празднество! Не на таких ли Бог негодует у пророка: «Праздников ваших ненавидит душа моя, и кадило ваше мерзость есть предо мною!»

Что же предлагает Ломоносов для изменения столь пагубных обыкновений? Возможно, у современного социолога или демографа ломоносовские предложения вызовут улыбку как наивные. Но не будем забывать, что Ломоносов поставил главную демографическую проблему (сохранения и размножения народа), когда, казалось бы, не было никаких оснований для беспокойства, когда, кроме него, никому и в голову не приходило, что, быть может, наступят времена необратимого «умаления» великого народа. Предлагая свои меры, Ломоносов менее всего заботился о том, как их оцепят потомки. Он заботился о том, чтобы сами потомки были. А вот меры его отличались не наивностью, а какою-то неистовой революционностью (сродни петровской) ввиду грозивших опасностей: «Если б наша масленица положена была в мае месяце, то великий пост был бы в полной весне и в начале лета, а Св. неделя около Петрова дня, то бы, кроме новых плодов земных и свежих рыб и благорастворенного воздуха,

1-е) поспешествовало бы сохранению здравия движение тела в крестьянах пахотною работою, в купечестве дальнею ездою по земле и по морю, военным — экзерцициею и походами;

2-е) ради исправления таких нужных работ меньше бы было праздности, матери невоздержания, меньше гостьбы и пирушек, меньше пьянства, неравного жития и прерывного питания, надрывающего человеческое здравие...»

Требовалась едва ли не безрассудная смелость, чтобы всерьез предлагать такое в пору царствования набожной Елизаветы. Синод и раньше видел в поведении Ломоносова «дерзость», а в писаниях «сумнительства». Можно себе представить, что обрушили бы на его беспокойную голову церковники, если б записка «О сохранении и размножении российского народа» была напечатана при жизни его. Конечно же, не случайно то, что ее опубликовали полностью более ста лет спустя после написания (в частичной же публикации 1819 года были опущены как раз те места, где высказывалось критическое отношение к церковным обрядам). По сути дела, Ломоносов затевал нечто вроде малой реформации православной церкви.

Точно так же, как в «Явлении Венеры на Солнце», Ломоносов и в записке «О сохранении и размножении российского народа», обосновывая свое предложение о перенесении великого поста в другое время года, ведет разговор с оппонентами из церковников на их языке. Он прибегает к простому, но очень действенному риторическому приему, чтобы показать, что отцы православной церкви, устанавливая время и порядок постов, исходили из совершенно конкретного жизненного уклада и природных условий, в которых находились сами. Напрямую, через голову современного ему духовенства, он обращается к веро- и законоучителям древности со здравомысленным вопросом и вкладывает в их уста не менее здравомысленный ответ, в котором не только его правота доказывается, но еще и этический упрек его оппонентам содержится:

«Я к вам обращаюсь, великие учители и расположители постов и праздников, и со всяким благоговением вопрошаю Вашу святость: что вы в то время о нас думали, когда св. великий пост поставили в сие время?.. Вы скажете: «Располагая посты и праздники, жили мы в Греции и в земле обетованной. Святую четыредесятницу тогда содержать установили, когда у нас полным сиянием вешнего солнца земное богатое недро отверзается, произращает здоровыми соками наполненную молодую зелень и воздух возобновляет ароматными духами; поспевают ранние плоды, в пищу, в прохлаждение и в лекарство купно служащие... А про ваши полуночные страны мы рассуждали, что не токмо там нет и не будет христианского закона, но ниже единого словесного обитателя ради великой стужи. Не жалуйтесь на нас! Как бы мы вам предписали есть финики и смоквы и пить доброго виноградного вина по красоуле, чего у вас не родится? Расположите, как разумные люди, по вашему климату, употребите на пост другое способнейшее время или в дурное время пользуйтесь умеренно здоровыми пищами. Есть у вас духовенство, равную нам власть от Христа имеющее вязати и решати. Для толь важного дела можно в России вселенский собор составить: сохранение жизни толь великого множества народа того стоит. А сверх того, ученьем вкорените всем в мысли, что Богу приятнее, когда имеем в сердце чистую совесть, нежели в желудке цынготную рыбу, что посты учреждены не для самоубивства вредными пищами, но для воздержания от излишества, что обманщик, грабитель, неправосудный, мздоимец, вор и другими образы ближнего повредитель прощения не сыщет, хотя бы он вместо обыкновенной постной пищи в семь недель ел щепы, кирпич, мочало, глину и уголье и большую бы часть того времени простоял на голове вместо земных поклонов. Чистое покаяние есть доброе житие, Бога к милосердию, к щедроте и люблению нашему преклоняющее. Сохрани данные Христом заповеди, на коих весь закон и пророки висят: «Люби господа Бога твоего всем сердцем (сиречь не кишками) и ближнего как сам себя (т. е. совестью, а не языком)».

Если перенос великого поста (и Ломоносов понимал это) требовал преодоления «ужасных препятствий», то другие свои предложения, касающиеся устранения чисто мирских причин повышенной смертности населения, он излагает сжато, энергично, без риторических ухищрений.

Он призывает смотреть на вещи здраво. Скажем, всем известно, что матери незаконнорожденных детей, не в силах вынести позора, либо убивают, либо бросают их на произвол судьбы. Терпеть этого долее нельзя. «Для избежания столь ужасного злодейства и для сохранения жизни неповинных младенцев, — советует Ломоносов, — надобно бы учредить нарочные богаделенные домы для невозбранного зазорных детей приему, где богаделенные старушки могли б за ними ходить вместо матерей или бабок...» Причем у него все было продумано в отношении устройства таких домов, ухода за сиротами, воспитания их, обучения грамоте и различным специальностям: «...но о сем, — присовокупляет он, — особливо, в письме о исправлении и размножении ремесленных дел и художеств». В 1764 году в Москве был открыт первый в России Воспитательный дом по проекту И.И. Бецкого (1704—1795), но он имел мало общего с замыслом Ломоносова.

Далее в своей записке Ломоносов переходит к вопросу о детских болезнях, «из которых первое и всех лютейшее мучение есть самое рождение». Люди привыкли к тому, что роды — это страдание лишь для матери. Ломоносов не согласен: «Страждет младенец не менее матери, и тем только разнится их томление, что мать оное помнит, не помнит младенец». Потом, продолжает он, следуют: «болезнь при выходе зубов» (часто сопровождавшаяся в те времена падучей), «грыжи, оспа, сухотка, черви в животе и другие смерти детской причины». В возрасте до трех лет умирает огромное число детского народа, а в России нет сносного общего руководства, «как лечить нежных тел болезни». Для «умаления толь великого зла» Ломоносов настоятельно советует: 1) в области гинекологии — «выбрать хорошие книжки о повивальном искусстве и, самую лучшую положив за основание, сочинить наставление на российском языке (...), к чему необходимо должно присовокупить добрые приемы российских повивальных искусных бабок; для сего, созвав выборных, долговременным искусством дело знающих, спросить каждую особливо и всех вообще и, что за благо принято будет, внести в оную книжицу»; 2) в области педиатрии — составить популярное пособие на основе капитального труда по детским болезням Фридриха Гофмана (1660—1742), шеститомника «Собрание медицинских сочинений», вышедшего в 1740 году в Женеве, и, «присовокупив из других лучшее, соединить с вышеписанною книжкою о повивальном искусстве; притом не позабыть, что наши бабки и лекари с пользою вообще употребляют»; 3) в области фармацевтики — «наблюдать то, чтобы способы и лекарства по большей части не трудно было сыскать везде в России, затем что у нас аптеками так скудно, что не токмо в каждом городе, но и в знатных великих городах поныне не устроены, о чем давно бы должно было иметь попечение» («...но о сем особливо представлено будет», — добавляет он); 4) в области, которую теперь называют санпросветом, — объединив пособия по повивальному искусству и детским болезням под общей обложкой и «оную книжицу напечатав в довольном множестве, распродать во все государство по всем церквам, чтобы священники и грамотные люди, читая, могли сами знать и других наставлением пользовать».

Понимая, что у И.И. Шувалова и вообще у правительства эти предложения могут вызвать несерьезное отношение (тут, мол, со «взрослыми» проблемами не разобраться, а он с малыми ребятами досаждает, притом русские бабы плодовиты, народят новых взамен умерших), Ломоносов ссылается на статистические данные, обнародованные в Париже: подсчет умерших в различных приходах показал, что число смертей в возрасте до трех лет почти равно (!) числу смертей в возрасте от четырех до ста лет. И завершает разговор о детской смертности таким вот впечатляющим вычислением: «Итак, положим, что в России мужеска полу 12 миллионов, из них состоит один миллион в таком супружестве, что дети родятся, положив обще, один в два года. Посему на каждый год будет рожденных полмиллиона, из коих в три года умирает половина или еще по здешнему небрежению и больше, так что на всякий год достанется смерти в участие по сту тысяч младенцев не свыше трех лет. Не стоит ли труда и попечения нашего, чтобы хотя десятую долю, то есть 10 тысяч, можно было удобными способами сохранить в жизни?»

Далее Ломоносов переходит к мерам по улучшению здравоохранения взрослого населения. В России по большей части «лечат наугад», наряду с «натуральными способами» широко распространены «вороженье и шептанье», другие виды народной псевдомедицины, основанные на суевериях. Как видим, Ломоносов не все народные средства признавал. Принимая на вооружение лучшее из того, что было накоплено многовековым опытом неграмотных лекарей, он решительно отвергал «искусство» всевозможных знахарей, спекулирующих на психике больных, надломленной страхом смерти. Исключение, помимо повитух, он делал только для тех, кто действительно «знает лечить некоторые болезни, а особливо внешние, как коновалы и костоправы, так что иногда и ученых хирургов в некоторых случаях превосходят». Для улучшения народного здравоохранения Ломоносов рекомендует «послать довольное число российских студентов в иностранные университеты», предоставить будущим отечественным университетам, наряду с Московским, «власть производить достойных в доктора» и, наконец, обязать иностранных лекарей и аптекарей, находящихся на русской службе, готовить из «учеников российского народа» специалистов-медиков и периодически отчитываться в этом перед Сенатом.

В особую группу причин, повышающих смертность, Ломоносов выделяет стихийные бедствия («моровые язвы, пожары, потопления, морозы»). Для борьбы с «моровыми язвами» и «поветриями на людей», то есть с эпидемиями, он предлагает «сочинить Медицинскому факультету книжку и, напечатав, распродать по государству». Кроме того, он пишет о необходимости исследовательских работ по предупреждению эпидемий. Что касается пожаров, то о борьбе с ними Ломоносов собирался подробно доложить «в письме о лучшей государственной экономии». По поводу «потоплений» он замечает, что они «суть двояки: от наводнения и от неосторожной дерзости, особливо в пьянстве». Для избежания смертей от последнего, обещает Ломоносов, «в главе о истреблении праздности предложатся способы, равно как и для избавления померзания многих зимою». Как видим, он постоянно держит в памяти общий план своих общественно-экономических работ.

Не меньший ущерб, чем стихийные бедствия, причиняют народу, по убеждению Ломоносова, «убивства, кои бывают в драках и от разбойников». Предлагая свои способы по борьбе с преступниками, он выступает одним из основоположников системы уголовного розыска в России. Его не удовлетворяет практика случайных, непродуманных вылазок против злодеев: «На разбойников хотя посылаются сыщики, однако чрез то вывести сие зло или хотя знатно убавить нет почти никакой надежды». Ломоносов излагает способ, который представляется ему «всех надежнее, бережливее... и притом любезнее, затем что он действие свое возымеет меньшим пролитием человеческой крови». Он исходит из того, что разбойники «при деревнях держатся, а в городах обыкновенно часто бывают для продажи пограбленных пожитков». Следовательно, ловить их надо в городах. Тогда «не занадобится далече посылать команды и делать кровопролитные сражения со многими, когда можно иметь случай перебрать по одиночке и ловить их часто». Надо только обнести города крепкими стенами (что, помимо прочего, придаст им благопристойный вид, а то ведь «проезжающие иностранные не без презрения смотрят на наши беспорядочные города или, лучше сказать, развалины»), поставить «ворота с крепкими запорами и с надежными мещанскими караулами, где нет гарнизонов», затем «в каждом огражденном городе назначить постоянные ночлеги для прохожих и проезжих с письменными дозволениями и с вывескою». Наконец, необходимо ввести строгий паспортный режим, для чего «приказать, чтобы каждый хозяин на всякий день объявлял в ратуше, кто у него был на ночлеге и сколько времени, а другие бы мещане принимать к себе в дом приезжих и прохожих воли не имели, под опасением наказания, кроме своих родственников, в городе известных». Чтобы привлечь к розыску население, назначить денежное вознаграждение за одного пойманного разбойника «по 10 руб. из мещанского казенного сбору, а за главных злодейских предводителей, за атамана, эсаула, также и за поимание и довод того, кто держит воровские прибежища, по 30 руб.».

Не оставил своим вниманием Ломоносов и такого острого вопроса, как вопрос о «живых покойниках», то есть о беглых: «С пограничных мест уходят люди в чужие государства, а особливо в Польшу, и тем лишается подданных Российская корона». Размышляя над причинами ухода, он называет две: раскол и притеснения со стороны помещиков. Причем вторая причина, по его мнению, самая главная: «Побеги бывают более от помещичьих отягощений крестьянам и от солдатских наборов». Было бы неверно преувеличивать политическое значение этой реплики, видеть в ней, подобно некоторым биографам, «ярко выраженный протест против крепостного права». Но еще более неверно упрекать Ломоносова за то, что он не «призывал к уничтожению позорного рабства». Дело здесь даже не в том, что он боялся (хотя судьба И.Т. Посошкова и его книги была ему известна). Дело в том, что он выступает здесь автором записки о способах увеличения численности народонаселения России, а не о ее социально-политическом строе. В сущности, в рамках своей темы он мог бы вообще умолчать о «помещичьих отягощениях крестьянам» — уже названных причин «потери российского народа» более чем достаточно было для того, чтобы поставить точку. Однако он не только не умолчал, но и взял на себя смелость посоветовать правительству: «...мне кажется, лучше пограничных с Польшей жителей облегчить податьми и снять солдатские наборы, расположив их по всему государству». Были ли прогрессивными предложенные Ломоносовым меры? Это уже другой вопрос. Нет. Не были. Но ведь в течение двухсот лет и после него центральная власть часто решала проблемы окраин за счет остального населения. Ломоносов исходил из реального положения дел: поскольку из дальних глубин крестьяне даже при очень сильном желании не смогут совершить массовый уход за рубеж, постольку о них и нет речи, а вот в пограничных губерниях... и т. д. Кроме того, к вопросу о беглецах он собирался вернуться в запланированной работе «О исправлении нравов и о большем просвещении народа». Судя по всему, в ней он был намерен исправлять нравы и просвещать не только раскольников и крестьян (то есть тех, кого отягощают), но и помещиков (тех, кто отягощает).

То, что Ломоносова проблема «помещичьих отягощений крестьянам» волновала только как государственного деятеля, озабоченного сокращением числа подданных, можно видеть и из такого вот его совета: «Место беглецов за границы удобно наполнить можно приемом иностранных, ежели к тому употреблены будут пристойные меры. Нынешнее в Европе несчастное военное время принуждает не токмо одиноких людей, но и целые разоренные семейства оставлять свое отечество и искать мест, от военного насильства удаленных». То есть здесь Ломоносов размышляет не столько о русском народе, сколько о русских подданных. Действительно: Семилетняя война тяжелым бременем легла на население цент-ральноевропейских государств — почему бы не приютить беглецов оттуда взамен беглецов, устремившихся туда?..

В заключение Ломоносов высказывает сожаление, что не все способы увеличения численности русского народа удалось изложить в записке, что не успел он «сочинить примерный счет» этого увеличения по годам (если способы его будут приняты): «Однако требуются к тому для известия многие обстоятельства и не мало времени: для того только одною догадкою досягаю несколько, что на каждый год может взойти приращение российского народа больше против прежнего до полумиллиона душ, а от ревизии до ревизии в 20 лет — до 10 миллионов. Кроме сего, уповаю, что сии способы не будут ничем народу отяготительны, но будут служить к безопасности и успокоению всенародному».

Как уже говорилось, полностью записка «О сохранении и размножении российского народа» была напечатана более ста лет спустя после смерти Ломоносова. Следовательно, она не могла оказать своего воздействия на изменение численности народонаселения России. К тому же XX век открыл для «умаления» народов такие способы, какие и в самом страшном сне не могли присниться Ломоносову (скажем, мировые войны, массовые репрессии, урбанизация сельского населения, химизация питания и т. д.). Вот почему нельзя не признать, что мы отчасти в долгу перед Ломоносовым, который уже двести двадцать пять лет назад страстно желал и изыскивал меры к тому, чтобы нас было больше. Русский народ для Ломоносова, о «сохранении и размножении» которого он печется, — это и огромное множество от первых славянских племен до современников и самых дальних потомков, и каждый отдельный русский человек от царя до младенца, только что вышедшего из «теплой матерней утробы».

2

Обращаясь к географическим трудам Ломоносова, написанным в последние два года его жизни, вновь и вновь убеждаешься в органичности его гения. В общем-то, вопрос для него стоял предельно практично и просто: хорошо, допустим, российский народ размножился — где жить «толикому множеству»? Вот почему почти одновременно с запиской «О сохранении и размножении российского народа» Ломоносов размышляет о хозяйственном освоении огромных пространств России за Уральским хребтом. (В XX веке примерно так же по типу развивалась мысль К.Э. Циолковского, который, восприняв идею воскрешения отцов в «Философии общего дела» Н. Федорова не как причуду полусумасшедшего идеалиста, а как наставление к практическим разработкам, заложил основы ракетной техники для освоения всего околосолнечного пространства воскрешенным человечеством.)

Мысли о северных морях и Сибири не оставляли Ломоносова, по существу, на протяжении всей его академической службы. Они волновали его и как ученого и как поэта:

Колумб Российский через воды
Спешит в неведомы народы...

Это первое появление «Колумба Российского» в поэзии Ломоносова (ода 1747 года). Потом мы встретим его в одах 1752 и 1760 годов. Наконец, в поэме «Петр Великий» Ломоносов укажет нашим мореходам и конкретный курс их дерзаний:

Колумбы Росские, презрев угрюмый рок,
Меж льдами новый путь отворят на восток,
И наша досягнет в Америку держава.

Интерес в Европе к отысканию морского торгового пути в Индию через Северный Ледовитый океан был огромен. В XV—XVII веках англичане, голландцы, датчане, испанцы предприняли целый ряд экспедиций но исследованию арктического побережья Северной Америки на предмет обнаружения северо-западного прохода из Европы в Тихий океан. Вместе с тем среди европейских путешественников и ученых были защитники и северо-восточного прохода, вдоль сибирского берега. В XVIII веке поиски и споры активизировались.

Петербургская Академия наук включилась в общеевропейскую полемику по этому важнейшему научному, торговому, политическому и стратегическому вопросу в пятидесятые годы. Толчком послужил выход в Париже двух географических трудов, в которых отрицался приоритет открытий русских мореходов в Тихом океане. Это были книги Ж. Делиля — еще недавно петербургского академика — «Объяснение карты новых открытий в северной части Тихого океана» (1752) и астронома Ф. Бюаша «Географические и физические замечания о новых открытиях в северной части Великого океана, в просторечии называемого Южным» (1753). С опровержением французских искажений выступил Миллер, опубликовавший в 1753 году в Берлине «Письмо офицера русского флота к некоему знатному придворному по поводу карты новых открытий на севере Южного моря». В 1754 году он составил свою карту русских открытий на Тихоокеанском побережье Северной Америки.

Ломоносов к этому времени в общих чертах уже продумал географическую гипотезу, основанную на глубоких исторических и физических разысканиях. В отчете за 1755 год он упоминает сочиненное им «Письмо о северном ходу в Ост-Индию Сибирским океаном». Годом раньше Ломоносовым были «изобретены некоторые способы к сысканию долготы и ширины на море при мрачном небе» и, кроме того, «деланы опыты метеорологические над водою, из Северного океана привезенною, в каком градусе мороза она замерзнуть может, при том были разные химические растворы морожены для сравнения». Ломоносовское «Рассуждение о происхождении ледяных гор в северных морях» (1761), направленное в Шведскую академию, также содержало материал в пользу идеи северо-восточного прохода, что было с интересом отмечено не только в Стокгольме, но и в других городах Западной Европы.

В вопросе о Северном морском пути Ломоносова не менее естественнонаучной занимала и истерическая сторона его. В 1758 году вышла работа Миллера по русским путешествиям в арктических водах. По глубокому убеждению Ломоносова, эти путешествия «вполне подтверждали, что, не взирая на неудачи голландцев, пытавшихся пройти к северо-востоку, явствует противное из неутомимых трудов нашего народа: россияне далече в оный край на промыслы ходили уже действительно близ 200 лет». В 1760 году в замечаниях на первый том «Истории Российской империи при Петре Великом» Ломоносов указывал на характерную погрешность Вольтера: «В американской экспедиции через Камчатку не упоминается Чириков, который был главным и прошел далее, что надобно для чести нашей.

И для того послать к сочинителю карту оных мореплавании».1

Заступаясь здесь за капитана-командора Алексея Чирикова, спутника Беринга в первой и второй Камчатских экспедициях, Ломоносов не только «честь нашу» отстаивает. Он озабочен прежде всего восстановлением истинной картины постепенного освоения арктического и тихоокеанского побережий Сибири и Дальнего Востока, на основании которой могли бы быть выработаны четкие рекомендации будущим мореходам по прохождению Северным Ледовитым океаном в Тихий. Тем более что к этому времени в его голове уже в целом созрел капитальный экономико-географический труд по этой проблеме, который будет закончен к сентябрю 1763 года, но свет увидит лишь восемьдесят четыре года спустя, — знаменитое «Краткое описание разных путешествий по северным морям и показание возможного проходу Сибирским океаном в Восточную Индию».

В своем «Кратком описании» Ломоносов создает масштабное эпическое полотно противоборства человека с суровой стихией, охватывающее период более чем в триста лет. Главные действующие лица в нем — Джон и Себастьян Кэботы, Джон Девис, Джордж Веймаут, Генри Гудзон, Вильям Баффин, Роберт Байлот, Виллем Баренц и другие — английские, датские, голландские, испанские, португальские мореплаватели, промышленники, исследователи. Их героические усилия по освоению и познанию Севера поддержаны и приумножены беззаветным трудом русских землепроходцев, мореходов и купцов — Федота Попова, Семена Дежнева, Герасима Анкудинова, Владимира Атласова, Никифора Малыгина, Федора Минина, Харитона и Дмитрия Лаптевых, Родиона Михайлова, Якова Вятки, Меркурия Вагина, Василия Прончищева, Семена Челюскина, Дмитрия Овцына, Алексея Чирикова и других. Так что «Колумбы Росские» пришли в поэзию Ломоносова из живой, полной драматизма истории покорения Русского Севера.

«Краткое описание», посвященное наследнику Павлу Петровичу, в младенчестве еще получившему чин генерал-адмирала и с ним номинальное командование флотом России, было задумано прежде всего как наставление властям предержащим. К тому же оно в большой степени являлось развитием шестого и седьмого пунктов из общего плана работ, изложенного в записке «О сохранении и размножении российского народа»: «О лучших пользах купечества» и «О лучшей государственной экономии».

Уже в самом начале Ломоносов задает высокий государственный тон всему последующему изложению: «Благополучие, слава и цветущее состояние государств от трех источников происходит. Первое — от внутреннего покоя, безопасности и удовольствия подданных, второе — от победоносных действий против неприятеля, с заключением прибыточного и славного мира, третие — от взаимного сообщения внутренних избытков с отдаленными народами чрез купечество. Российская империя внутренним изобильным состоянием и громкими победами с лучшими европейскими статами равняется, многие превосходит. Внешнее купечество на востоке и на западе хотя в нынешнем веку приросло чувствительно, однако, рассудив некоторых европейских держав пространное и сильное сообщение разными торгами со всеми частьми света и малость оных против российского владения, не можем отрещисъ, что мы весьма далече от них остались». Освоение Северного морского пути и предлагается в качестве одной из настоятельных и реальных мер для того, чтобы приблизиться к «некоторым европейским державам» в смысле «сильного сообщения разными торгами» с миром: «...Северный океан есть пространное поле, где... усугубиться может российская слава, соединенная с беспримерною пользою, через изобретение восточно-северного мореплавания в Индию и Америку».

Предлагая снарядить экспедицию для отыскания северо-восточного прохода, Ломоносов вполне отдает себе отчет в тех немаловажных трудностях, которые могут послужить основанием для отказа от этого начинания. Он называет их четыре: во-первых, неудачи предшественников (как русских, так и западноевропейских), во-вторых, большие расходы, в-третьих, людские потери, наконец, в-четвертых, вполне мыслимая возможность того, что открытием русских мореходов воспользуются другие.

Упреждая будущих скептиков, Ломоносов совершенно резонно полагает, что былые неудачи были неизбежны вследствие «неясного понимания предприемлемого дела», плохого знания законов природы, смутного представления о том, что готовит «предлежащая дорога», вследствие беспорядочной подготовки к походам и особенно вследствие их разрозненности («промышленники ходили порознь, одинакие, не думали про многолюдные компании»), а также из-за низкого качества судов («суда употреблялись шитые ремнями, снасти ременные, парусы кожаные»). Но, учитывая все это, нельзя не признать, продолжает Ломоносов, что усилия и жертвы предшественников не пропали даром: «Между тем принесли много пользы, изведав и описав почти все берега сибирские, чего бы нам без их походов знать было невозможно, и сверх того подали пример, что впредь с лучшим основанием и распорядком может воспоследовать желаемое исполнение». Кроме того, в результате этих неудачных, казалось бы, походов было открыто множество новых мест, изобильных рыбой и морским зверем. Ломоносов и здесь упреждает возможные возражения замечательно здравомысленным доводом: «Скажет кто, что ход для промыслов далек будет, — ответствую примером англичан, что их рыбные и звериные промыслы в Гудсонском заливе не ближе от Лондона, как Чукотский мыс от Архангельского города, и путь их лежит ледистыми и опасными морями».

Таким образом, по мнению Ломоносова, и неудачи прошлых экспедиций, и «великие убытки», потребные на подготовку новой, не могут служить серьезным основанием для отказа от нее: прошлые неудачи в достижении главной цели (то есть в отыскании Северного морского пути в Индию) вполне компенсировались открытием богатых рыбных, звериных и лесных угодий, и вот почему «великие убытки», которые понесет государство, готовя новую экспедицию, вскорости обернутся «великими прибытками», даже если и она окажется неудачной.

Гораздо важнее, с точки зрения Ломоносова, возражение, основанное на заботе о людях. То, что участников предполагаемого похода ожидают суровые испытания и, быть может, гибель, Ломоносов не отрицает. Он даже готов пожертвовать сотней жизней, приглашая поразмыслить над этим в свете высших для XVIII столетия ценностей — общей пользы и славы. Большие цели требуют жертв. К тому же просвещенный век — это цепь нескончаемых войн больших и малых, в которых люди истреблялись сотнями тысяч, жестоко и подчас бессмысленно (последний пример — Семилетняя война).

Вот почему Ломоносов с пафосом, болью и здравомысленным негодованием восклицает: «Для приобретения малого лоскута земли или для одного только честолюбия посылают на смерть многие тысячи народа, целые армии, то здесь ли должно жалеть около ста человек, где приобрести можно целые земли в других частях света для расширения мореплавания, купечества, могущества, для государственной и государской славы, для показания морских российских героев всему свету и для большего просвещения всего человеческого роду. Если же толикая слава сердец наших не движет, то подвигнуть должно нарекание от всей Европы, что, имея Сибирского океана оба концы и целый берег в своей власти, не боясь никакого препятствия в поисках от неприятеля и положив на то уже знатные иждивения с добрыми успехами, оставляем все втуне, не пользуемся божеским благословением, которое лежит в глазах и в руках наших тщетно; и содержа флоты на великом иждивении, всему государству чувствительном, не употребляем в пользу, ниже во время мира оставляем корабли и снаряд2 в жертву тлению и людей, к трудам определенным, предаем унынию, ослаблению и забвению их искусства и должности».

Последнее возможное возражение противников экспедиции, основанное на опасении, что ее результаты попадут «в чужие руки», по мнению Ломоносова, «обращается в ничто» следующими его доводами. Во-первых, путь, которым пойдет экспедиция, «к нам ближе, чем к прочим европейским державам»; во-вторых, суровый климат высоких широт для русских «сноснее», чем для выходцев из Западной Европы; в-третьих, можно построить зимовья, куда иностранцы не получат доступа; наконец, в-четвертых, даже в тех местах, «где климат, как во Франции» (Камчатка, Курилы), основание поселений и «хорошего флота с немалым количеством военных людей, россиян и сибирских подданных языческих народов» пресечет малейшую надежду иностранцев на то, чтобы воспользоваться русскими открытиями в своих выгодах.

Завершается «Краткое описание» вещими словами: «...российское могущество прирастать будет Сибирью и Северным океаном и достигнет до главных поселений европейских в Азии и в Америке».

Свое сочинение Ломоносов направил в Комиссию российских флотов и адмиралтейского правления, созданную 17 ноября 1763 года для проверки и улучшения состояния русского флота с тем, чтобы привести его «к обороне государства в настоящий постоянный добрый порядок». Есть основания полагать, что «Краткое описание» писалось как раз в расчете на прочтение его в Комиссии. При содействии одного из руководящих членов Адмиралтейской коллегии, графа И.Г. Чернышева, ломоносовский проект 22 декабря

1763 года поступил в Комиссию российских флотов с сопроводительным письмом, подписанным девятилетним «генерал-адмиралом». Уже 19 января 1764 года в письме к графу М.И. Воронцову Ломоносов бодро сообщал: «Его высочеству цесаревичу поднесена от меня письменная книга о возможности мореплавания Ледовитым нашим Сибирским океаном в Японию, Америку и Ост-Индию; почему и велено Адмиралтейской Комиссии учинить расположение с рассмотрением, и не сумневаюсь, что экспедиция туда воспоследует».

В § 83 «Краткого описания» Ломоносов указал два варианта прохода к «Чукотскому носу»; 1. «мимо восточно-северного конца Новой Земли» и 2. «между Гренландию) и Шпицбергеном». 5 марта 1764 года Комиссия российских флотов и адмиралтейского правления произвела в присутствии Ломоносова опрос четырех поморов, специально вызванных ею из Архангельска в связи с намечаемой экспедицией. Их показания убедительно свидетельствовали в пользу второго варианта, предложенного Ломоносовым, — «между Гренландиею и Шпицбергеном» (первый вариант пути был реализован лишь в 1932 году на ледоколе «Сибиряков»).

С этого момента Ломоносов уже до самых последних дней озабочен конкретной подготовкой экспедиции. Тогда же, в марте 1764 года, вслед «Краткому описанию» он пишет «Прибавление. О северном мореплавании на Восток по Сибирскому океану», в котором подтверждает гарантию успешного похода на Восток «между Гренландиею и Шпицбергеном» новыми данными и доказывает необходимость на Шпицбергене «в Клокбайской пристани построить зимовье и магазин» (то есть склад с припасами). 24 апреля

1764 года Ломоносов пишет «Прибавление второе, сочиненное по новым известиям промышленников из островов американских и по выспросу компанейщиков, тобольского купца Ильи Снигирева и вологодского купца Ивана Буренина». Поводом к его написанию послужила полученная в начале апреля от сибирского губернатора Д.И. Чичерина реляция об открытии новых островов Алеутской гряды казаком Савином Пономаревым и мореходом

Степаном Глотовым с приложением составленной ими карты. Одновременно в Петербург прибыли И. Снигирев и И. Буренин, чьи показания заинтересовали Адмиралтейство и науку в лице Ломоносова. В «Прибавлении втором» он использовал свидетельства «компанейщиков», которые не только не противоречили его проекту, но, напротив, укрепляли уверенность в «добром успехе полезного оного предприятия».

14 мая 1764 года Екатерина II направила в Адмиралтейскую коллегию секретный указ (о нем даже Сенат не знал) об организации поисков северо-западного прохода в Камчатку. Посланный одновременно с ним гласный указ той же коллегии предписывал возобновить на Шпицбергене китовый промысел, на что выделялось 20 000 рублей из бюджета Адмиралтейства. В сущности, оба указа имели в виду экспедицию, на которой настаивал Ломоносов. Но знать об этом должны были немногие — лишь участники и ответственные за организацию — «для прикрытия от иностранных сего походу». Руководителем экспедиции был назначен капитан первого ранга, впоследствии известный адмирал Василий Яковлевич Чичагов (1726—1809).

Выступив на заседании Адмиралтейской коллегии 25 июня 1764 года (том самом, на котором состоялось назначение В.Я. Чичагова), Ломоносов предложил реестр необходимых инструментов и приборов, которыми должно было снабдить участников похода: тут и часы (песочные, пружинные, карманные, астрономические), и квадранты, и «подзорные добрые трубки», и «вентилаторы» (приборы для определения направления и силы ветра), и «мортирки со шлагами» (то есть с гранатами для произведения взрывов в исследовательских целях), и термометры, и телескоп, и карты, и барометры, и компасы, и журналы, и даже «таблицы лунные и спутников Юпитеровых» и т. д. — всего сорок восемь пунктов.

Наконец, с июня 1764-го по март 1765 года (практически до самой смерти) Ломоносов работал над «Примерной инструкцией морским командующим офицерам, отправляющимся к поисканию пути на Восток северным Сибирским океаном». Здесь он выполнял один из пунктов екатерининского указа от 14 мая 1764 года, где было специально оговорено: «Сочинить и дать главнокоманду имеющему офицеру обстоятельную инструкцию для порядочного управления и для всяких чаятельных случаев».

Ломоносовская инструкция подробным образом наставляла участников будущего похода. Юношеский опыт помора и эрудиция ученого используются здесь в равной мере для сообщения самых необходимых и полезных рекомендаций навигационного, чисто научного, государственного, морального характера.

Вот, скажем, совет не пренебрегать народными приметами: «Для признания в близости земель взять со Шпицбергена на каждое судно по нескольку воронов или других птиц, кои на воде плавать не могут, и в знатном отдалении от берегу пускать на волю, ибо когда такое животное увидит землю, в ту сторону полетит, а не видя земли и уставши, опять на корабль возвратится. Подобная сему есть и другая примета, что чайки с рыбою во рту летают всегда на землю для корму своих птенцов и тем оную плавающим показывают, чему должно следовать в плавании, когда землю видеть или на ней побывать занадобится».

С другой стороны, включает Ломоносов и указания, преследующие чисто научные цели: «В передовом и обратном пути или где стоять либо зимовать случится, сверх обыкновенного морского журнала, записывать: 1. состояние воздуха по метеорологическим инструментам; 2. время помрачения луны и солнца; 3. глубину и течение моря; 4. склонение и наклонение компаса; 5. вид берегов и островов; 6. с знатных мест брать морскую воду в бутылки и оную сохранять до Санкт-Петербурга с надписью, где взята; 7. записывать, какие где примечены будут птицы, звери, рыбы, раковины, и что можно собрать и в дороге не будет помешательно, то привезти с собою; 8. камни и минералы отличные также брать для показания здесь; 9. все, что примечания достойно сверх сего случится или примечено будет, прилежно записывать; 10. паче же всего описывать, где найдутся, жителей вид, нравы, поступки, платье, жилище и пищу. Однако все сие производить, не теряя времени, удобного к произвождению главного предприятия».

А вот то, что касается «главного предприятия» — отыскания Северного морского пути в Тихий океан. Здесь Ломоносов по-государственному рачителен и строг. Поскольку экспедиция затеяна в видах «приращения» России, то «на всех берегах, где для нужды какой или для изведания пристать случится, оставлять знаки своей бытности, ставя столбы с надписанием имени и времени». Большое внимание уделяет он вопросам дисциплины, предписывая руководству экспедиции жесткую программу поощрений и наказаний: «Ободрение людей и содержание в порядке есть важное дело в таковых трудных предприятиях. Для того прилежных и бодрых за особливые их выслуги поощрять командирам оказанием удовольствия и обещанием награждения или и прибавкою порции. Напротив того, с ленивыми, неисправными или ослушными поступать строго по Морскому уставу. За междоусобные брани и драки наказывать на теле жестоко, а еще жесточае за роптание на начальников. За угрозы держать в железах крепко и потамест не освобождать, пока пройдут затруднения, или посылать их в самые опасные места. Когда ж кто изобличится в заговоре против командиров и в начатии бунта, того по учинении над ним военного суда казнить смертию без всякого изъятия, не ожидая повеления от высочайшия власти, в силу Морского уставу».

Обращаясь к рядовым участникам будущего похода, Ломоносов делает ставку на то, что сам же называет «ободрением людей». Здесь голос его теплеет, вбирает в себя сочувственные интонации. Порою кажется, что он принадлежит не вдохновителю экспедиции, остающемуся в Петербурге, а деятельному и вдохновенному участнику ее, отправившемуся в плавание вместе со всеми. Даже на самый трудный случай (если вдруг «от чего, Боже сохрани, судно повредится») у него есть слова ободрения, практического и морального наставления для товарищей по путешествию: «...не отдаляться без крайней нужды от судна, стараться всячески быть в движении тела, промышляя птиц и зверей, обороняясь от цынги употреблением сосновых шишек, шагры и питьем теплой звериной и птичьей крови, утешением и ободрением, помогая единодушием и трудами, как брат брату, и всегда представляя, что для пользы отечества все понести должно и что сему их подвигу воспоследует монаршеская щедрота, от всея России благодарность и вечная в свете слава».

Прекрасно понимая, что «монаршеская щедрота» может и не «воспоследовать», Ломоносов напоминал власть имущим: «Кто в сем путешествии от тяжких трудов, от несчастия или болезни, в морском пути бывающей, умрет, того жене и детям давать умершего прежнее рядовое жалованье, ей до замужества или до смерти, а им до возраста».

9 мая 1765 года, месяц спустя после смерти Ломоносова, экспедиция В.Я. Чичагова взяла курс из Колы на Шпицберген. Она состояла из трех небольших кораблей специальной ледовой конструкции (с двойной обшивкой) и 178 человек команды. Корабли назывались «Чичагов», «Панов» и «Бабаев» — по именам начальника и его помощников: капитана второго ранга Никифора Панова и капитан-лейтенанта Василия Бабаева. Кроме команды, на них находилось двадцать шесть промышленников, взятых по рекомендации Ломоносова: «Сверьх надлежащего числа матрозов и солдат взять на каждое судно около десяти человек лучших торосовщиков из города Архангельского, с Мезени и из других мест поморских, которые для ловли тюленей на торос ходят, употребляя помянутые торосовые карбаски или лодки; по воде греблею, а по льду тягою, а особливо, которые бывали в зимовьях и в заносах и привыкли терпеть стужу и нужду. Притом и таких иметь, которые мастера ходить на лыжах, бывали на Новой Земле и лавливали зимою белых медведей».

Пройдя часть пути вдоль мурманского побережья, далее корабли последовали к Медвежьему острову, от которого к Шпицбергену шли в сопровождении плавучих льдов. Подойти к русскому зимовью на Шпицбергене В.Я. Чичагову не удалось. Льды преградили дорогу в семи верстах. Запасы продовольствия пришлось пополнять волоком по льду при помощи зимовщиков. 3 июля В.Я. Чичагов направился к Гренландии и в течение двадцати суток, медленно, с неимоверными трудностями продвигался на северо-запад. 23 июля, достигнув 80°26' северной широты, «Чичагов», «Панов» и «Бабаев» повернули назад и 20 августа пришли в Архангельск.

Руководитель экспедиции отправился в Адмиралтейство для дачи показаний по поводу ее неуспеха. Расследование, в котором участвовали морские чины, а от Академии профессор Эпинус, не обнаружило в действиях В.Я. Чичагова ничего заслуживающего наказания. Было решено снарядить еще одну экспедицию по тому же маршруту, чтобы или добиться успеха, или «по крайней мере о совершенной невозможности быть уверенным». Новый поход продолжался с мая по сентябрь 1766 года и также оказался неудачным (на этот раз В.Я. Чичагов сумел достичь 80°30′ северной широты). Не открыв никаких новых земель, которые можно было бы присоединить к Российской империи (то есть не дав никаких государственных результатов), обе попытки В.Я. Чичагова не дали и серьезных научных результатов, ибо в этом пункте Адмиралтейство игнорировало ломоносовские инструкции.

Говоря о неудаче экспедиций В.Я. Чичагова, необходимо иметь в виду общий уровень представлений того времени об арктическом бассейне. Когда Ломоносов разрабатывал оба своих варианта Северного морского пути, он исходил из преобладавшего в науке мнения, что в высоких широтах, даже у самого полюса, море свободно ото льдов, Аляску он считал островом. Полярная береговая линия Северной Америки тогдашним географам рисовалась более чем смутно. И вообще данные, с которыми приходилось иметь дело Ломоносову, в основном не отличались большой достоверностью.

Тем интереснее отметить, что многие утверждения и предположения Ломоносова о некоторых важных явлениях арктической природы блестяще подтвердились на рубеже XIX—XX веков, когда естественнонаучные представления о Севере претерпели подлинную революцию.

Так, например, до сих пор не отменена предложенная им в «Рассуждении о происхождении ледяных гор в северных морях» и развитая в «Кратком описании» классификация полярных льдов на морские («мелкое сало, которое, подобно как снег, плавает в воде»), глетчерные («горы нерегулярной фигуры, которые глубиною в воде ходят от 30-ти до 50-ти сажен, выше воды стоят на десять и больше») и речные («стамухи или ледяные поля, кои нередко на несколько верст простираются, смешанные с мелким льдом»). То же самое можно сказать и о предвидении Ломоносова относительно движения поверхностных вод в открытой части океана с востока на запад: частично оно было подтверждено экспедициями В.Я. Чичагова, но полностью его справедливость была доказана только в 1893—1896 годах знаменитым дрейфом Фритьофа Нансена на «Фраме». Не менее поразительно ломоносовское предсказание, касающееся геоморфологии арктического побережья Северной Америки. Оно было основано на выявлении общей закономерности в образовании земной поверхности. «Рассматривая весь шар земной, — писал Ломоносов в «Кратком описании», — не без удивления видим в море и в суше некоторое аналогическое, взаимносоответствующее положение, якобы нарочным смотрением и распорядком учрежденное...». В качестве примеров такого «взаимносоответствующего положения» он приводил Африку и Полуденную (то есть Южную) Америку, которые «суть треугольники», а также «присоединены обе к северным частям узкими перешейками», и несколько других соответствий в «фигурах» Старого и Нового Света (Мексиканский залив — Средиземное море; Куба, Гаити и другие острова — Кипр, Крит, Сицилия; и т. д.). «По такой великой аналогии заключаю, что лежащий против сибирского берега на другой стороне северный американский берег Ледовитого моря протянулся вогнутою излучиною так, что северную полярную точку кругом обходит...» Сформулировав столь смелую гипотезу, Ломоносов идет дальше и па основании «вышеписанной аналогии» характеризует «главные качества северного американского берега», то есть выводит уже детальные следствия из общего предположения: «...по великой вероятности заключить можно, что против весьма отмелого сибирского берега, низкими тундристыми мысами простирающегося, лежит крутой и приглубый берег Северной Америки».

Ломоносовские предсказания основывались на глубоком изучении обширной научной литературы вопроса. Его собственные работы стали итоговыми и одновременно намечающими научные перспективы. То же самое можно сказать о них и с государственной точки зрения. Вековая история освоения Сибири и Дальнего Востока русскими мореходами и землепроходцами, казаками и промышленниками, более чем полувековые усилия государства в этом направлении получили дальнейшее, высшее осмысление и оправдание под пером Ломоносова. Походы Семена Дежнева и братьев Лаптевых, предложения, с которыми обратился к Петру I в 1713—1714 годах Федор Салтыков, Первая Камчатская экспедиция Витуса Беринга 1725—1730 годов, Вторая Камчатская экспедиция Беринга и Алексея Чирикова 1733—1743 годов, в которой участвовало в общей сложности 580 моряков, геодезистов, картографов, геологов, промышленников, — все это было учтено Ломоносовым в аспекте его общих государственно-экономических начинаний, изложенных в записке «О сохранении и размножении российского народа», и конкретизировано в научных рекомендациях по освоению Северного морского пути, Сибири и Дальнего Востока. Что же касается неудач, то они не пугали Ломоносова и, по его глубоко оптимистическому убеждению, не могли служить препятствием в столь великом и неотложном деле:

Напрасно строгая природа
От нас скрывает место входа
С брегов вечерних на восток.
Я вижу умными очами:
Колумб Российский между льдами
Спешит и презирает рок.

3

Проблема «сохранения и размножения российского народа» осмыслялась Ломоносовым не только как пространственная, но и как временная. «Мое единственное желание, — писал он в 1760 году И.И. Шувалову, — состоит в том, чтобы привести в вожделенное течение гимназию и университет, откуда могут произойти многочисленные Ломоносовы...» То, что он выразил свою озабоченность о будущем русской культуры в такой отчасти вызывающей форме, не случайно. Ему были хорошо известны высказывания о нем его постоянных академических противников Шумахера и Тауберта, которые рассматривали выдвижение Ломоносова как колоссальный просчет в их действиях, направленных на удушение молодых научных сил России. Их слова в передаче Ломоносова говорят сами за себя. Шумахер: «Я-де великую прошибку в политике сделал, что допустил Ломоносова в профессоры». Тауберт: «Разве-де нам десять Ломоносовых надобно — и один нам в тягость». Поэтому-то в письме к Шувалову и появились «многочисленные Ломоносовы».

Гимназия и университет, которые должны были быть приведены «в вожделенное течение», — это не Московский университет с его гимназией, а учебные подразделения Петербургской Академии наук. После открытия храма науки в Москве Ломоносов печется об улучшении и расширении Академического университета и гимназии с тем, чтобы еще при жизни своей вывести их на московский уровень и открыть наконец в Петербурге высшее учебное заведение для широкого, а не только академического круга. Это было тем более необходимо, что дело подготовки гимназистов и студентов в Академии было приведено, по существу, к полному развалу.

Весной 1758 года Ломоносов составил «Проект регламента Академической гимназии». Здесь на основе личного студенческого опыта 1736 года и позднейших наблюдений, с учетом печальных следствий тех правил внутреннего распорядка для гимназистов, которые в 1749 году были определены Шумахером и Тепловым, а также с учетом некоторых недосмотров в собственном проекте регламента Московских гимназий 1755 года он излагает свой взгляд на то, кого, чему и как должно учить в Академической гимназии.

По мысли Ломоносова, обучение в трех гимназических классах: низшем, среднем и высшем, — не должно было зависеть от календаря. Ученики переводились в следующий класс только после того, как усваивали «в совершенстве» программу своего класса. Иными словами, Ломоносов как бы «планировал» второгодников. Но он исходил из реального положения дел: часто гимназистам одного учебного года было недостаточно для овладения программным материалом. Причину этого Ломоносов справедливо видел не в какой-то особой «непонятности» русских учеников (на чем настаивали Шумахер и гимназические преподаватели), а в цеховой замкнутости начальной академической школы, в приемных ограничениях.

Вот почему в проекте регламента Ломоносов не устанавливает никакого возрастного ценза для поступающих. Дело в том, что очень немногие в ту пору (особенно дворяне) отдавали своих детей в Академическую гимназию. Надо было всеми доступными средствами преодолевать, наряду с «корпоративной» направленностью педагогической политики внутри Академии, эту стихию безразличия к серьезному образованию за пределами Академии. При Ломоносове в гимназии были представлены самые разные возрастные группы: дети четырех-пяти и шести-семи лет, подростки и юноши шестнадцати-восемнадцати лет, взрослые двадцати четырех — двадцати шести и даже двадцати девяти лет!

Большие возможности для поправления дел в Академической гимназии открывало расширение социального состава гимназистов. Ломоносов был самым последовательным в XVIII веке борцом за демократизацию образования. На этом направления борьба была самой трудной. В Академическом регламенте 1747 года было сказано прямо, что в университет и гимназию разрешено принимать «из всяких чинов людей, смотря по способности, кроме положенных в подушный оклад». Это означало, что дети крестьян и городской бедноты были лишены этой привилегии. В 1755 году, при составлении проекта Московских гимназий, Ломоносов, ни слова не говоря о подушном окладе, прибег к достаточно расплывчатому термину «разночинцы» в той части проекта, где шла речь о сословиях, имеющих право на образование, что открывало путь к знаниям детям городской бедноты, которая платила подушную подать. Вместе с тем детям крестьян там отказывалось в приеме (не принимать «никаких крепостных помещичьих людей»). Все это было принято Шуваловым и затем утверждено императрицей.

И вот теперь, в 1758 году, Ломоносов предпринимает попытку открыть дорогу к наукам и тому сословию, из которого вышел сам. В четвертом параграфе «Проекта регламента Академической гимназии» он, избегая всяких недомолвок, прямо и подробно говорит об условиях приема детей крестьян и городских «посадских» низов: «В Академическую гимназию не должны быть принимаемы лица, положенные в подушный оклад, и в особенности крепостные люди; если же помещик захочет отдать кого-либо из своих людей в Гимназию по причине его особой сообразительности и одаренности, то он должен освободить его навечно и дать Академии подписку, что отныне не имеет на него никаких прав, однако же подушные деньги он должен платить за него до следующей ревизии... Точно таким же образом должны приниматься в Гимназию на жалованье и положенные в подушный оклад дети посадских людей, государственных и дворцовых крестьян при наличии особых способностей и охоты к учению и если посадское общество, округ или родственники обязуются уплачивать за них подушную подать до новой ревизии, при которой они должны быть вычеркнуты из подушных списков».

Прекрасно понимая, что эти его предложения натолкнутся на стену сословных предрассудков, Ломоносов пытается пробить в ней брешь таким вот здравомысленным и благородным увещеванием: «Против этого не должны быть предубеждены обучающиеся в Гимназии юные дворяне, ибо науки являются путем к дворянству, и все идущие по этому пути должны смотреть на себя как на вступающих в дворянство. А затем все принятые и не принадлежащие к дворянству должны в отношении обращения с ними, как и в смысле одежды, быть на том же положении, какое подобает принадлежащим к дворянству. На военной службе числятся и дворяне и недворяне, так нечего стыдиться этого и при обучении наукам». Замечательно это уподобление: здесь в подтексте мысль, что военная служба и служение науке равно полезны для отечества, благородны, доблестны и почетны.

Что касается собственно учебной программы гимназии, то необходимо иметь в виду, что с момента ее основания преподавание в ней велось «с немецкого». Ломоносов решительно порывает с этой порочной практикой. Он вводит в программу гимназического обучения курсы («классы», «школы») русского языка, русского красноречия и русской истории. Он требует преподавать арифметику, геометрию, географию на русском языке. Исключение делалось для «первых оснований философии», которые следовало преподавать на латинском языке. Вообще изучению языков (и прежде всего латинского) Ломоносов в своем проекте уделяет серьезное внимание. Кроме латыни, гимназисты должны были изучить начала греческого языка и сверх того, факультативно — немецкий и французский. Наряду с языками им предстояло усвоить «первые основания нужнейших наук», в число которых входили арифметика, геометрия, география, тригонометрия (эта дисциплина, как и русские «классы», впервые вводилась в программу Ломоносовым), а также философия, состоявшая из «логики, метафизики и практической философии» (скорее всего под «практической философией» надо понимать физику).

Все эти учебные циклы — русский, латинский и «первых оснований наук» — должны были, по мысли Ломоносова, чередоваться на каждом году обучения ежедневно: «В классах должен соблюдаться следующий порядок: утром с 7 до 9 часов должно вестись преподавание во всех латинских классах, с 9 до 11 — в русских, а с 2 до 4 пополудни — в классах первых оснований наук».

Предметом особой заботы Ломоносова было моральное воспитание гимназистов, чему посвящены седьмая и восьмая главы проекта — «Об узаконениях для гимназистов» и «Об обязанностях учителей». Наряду с выполнением религиозно-нравственных заветов, принятых в христианском государстве, Ломоносов требует от учеников прежде всего подчинить себя главной цели, ради которой они поступили в гимназию: «При наблюдении заповедей Божиих в Десятисловии и заповедей церковных, коими обеими любви к Богу и ближнему и началам премудрости страха Господня научаемся, следует первая гимназистов должность, чтобы к наукам простирать крайнее прилежание и никакой другой склонности не внимать и не дать в уме так усилиться, чтобы рачение к учению урон или малое ослабление потерпело».

В сущности, все «узаконения для гимназистов» подчинены этой главной цели: все, что помогает учению, — добродетельно, все, что мешает, — порочно. Ломоносов вменяет им в обязанность беспрекословное послушание учителям, требует «отбегать от ссор междоусобных, а особливо от бесчестных браней и от драк, не попрекать другого природными недостатками и не злобствовать», «не мешать другим в ученьи криком, играньем, стуком, шумом или каким другим образом, чем рассуждение и память в беспорядок приведены быть могут» и т. д. Чтобы ученики не выросли заносчивыми либо подобострастными, Ломоносов предъявляет и к преподавателям моральные требования, которые призваны обратить закон беспрекословного послушания им во благо для учеников: «Учители с учениками не должны поступать ни гордо, ни фамилиарно. Первое производит к ним ненависть, второе — презрение. Умеренность не даст места ни тому, ни другому, и словом, учитель должен не токмо словами учение, но и поступками добрый пример показывать учащимся». Предписанное учителям, добавляет Ломоносов, «надлежит наблюдать и самому ректору, поелику он есть учитель».

Ломоносов входил во все подробности гимназического обучения, вплоть до бытовых. Надо думать, занимаясь положением дел в Академической гимназии детально, он не однажды вспоминал свою школярскую юность в Славяно-греко-латинской академии, когда, как он свидетельствовал в одном из писем к Шувалову, «имея один алтын в день жалованья, нельзя было иметь на пропитание в день больше, как на денежку хлеба и на денежку квасу». В сентябре 1758 года он составил текст определения Академической канцелярии о пищевом довольствии гимназистов, где строго предписывалось «тех учеников довольствовать такою пищею, а именно: в мясные дни кроме знатных праздников в обед три кушанья — щи, мясо и каша, а в ужин два из вышепоказанных, вместо щей для перемены варить кашицу из солонины или овсяной либо яшной суп, а в праздничные дни сверх того баранина или говядина, жаркое или окорок, в постные же дни вместо щей варить для них горох, грибы, снетки или кашицу из просольной рыбы, а в дешевую пору и свежую; а другое кушанье вареную рыбу или жареную, а именно осетрину, белужину, штокфиш3 и прочее, третье каша с постным маслом, причем потреблять поваренные овощи, капусту, лук репу, морковь и редьку; также довольствовать их... своим печеным хлебом и кислыми щами4».

Около ста различных документов, касающихся организации учебного дела, составил Ломоносов, не считая при этом постоянных напоминаний об университете и гимназии в письмах к Шувалову и М.И. Воронцову. То, что работу в учебных заведениях Академии необходимо в корне менять, со временем начали понимать и в верхах. Университет и гимназия не имели своих регламентов и своего бюджета, студенты и гимназисты содержались из рук вон плохо, общеобразовательная и специальная их подготовка оставляла желать лучшего. Не дожидаясь утверждения проекта регламента гимназии, Ломоносов как член Академической канцелярии практически взял на себя всю работу по гимназическому переустройству в соответствии с основными пунктами проекта. Результаты были явственны. Наконец последовало юридическое закрепление того, что уже было в действительности. В январе 1760 года Ломоносов становится единоличным руководителем университета и гимназии Петербургской Академии наук. В определении по этому вопросу говорилось: «Сего генваря 19 числа в полученном от его высокографского сиятельства Академии г. президента в Канцелярию Академии наук ордера написано: понеже-де чрез разные опыты усмотрено, что учреждению и распорядку, а особливо сочинению регламентов Гимназии и Университета от несогласия разных мыслей, также и надлежащему происхождению сих департаментов чинится остановка, и уже многие годы минули не с таким успехом и пользою, каковых бы по справедливости ожидать должно было; и сверх того, сумма, определенная на Университет, исходила по сие время по большей части на другие расходы, так что Академическое комиссарство должно стало Университету многие тысячи; того ради прошедшего 1758 году дан был от его сиятельства ордер г. коллежскому советнику Ломоносову, чтобы он сочинил регламенты для Университета и Гимназии, которые им сочинены и по ордеру его сиятельства отданы в Канцелярию для общего рассмотрения, но как-де еще видно, что дело сие по-прежнему от несогласных мнений претерпевает остановку, а г. Ломоносов между тем, по сочиненному от него регламенту Гимназии поступая с позволения его сиятельства, привел своим старанием Гимназию во много лучшее состояние перед прежним, того ради его сиятельство по данной от е. и. в. власти поручил учреждение и весь распорядок Университета и Гимназии единственно оному г. советнику Ломоносову по сочиненным от него регламентам, полагаясь на его знание и усердие и уповая, что он в произведении до цветущего состояния оных двух департаментов по должности сына отечества со всяким прилежанием и усердием поступать будет».

Однако ж и строгая оценка того положения, в котором оказались университет и гимназия, и похвала Ломоносову за его усердие мало чего стоили бы, если б не указание президента в том же ордере «определенную на Университет сумму не токмо не употреблять ни на какие другие расходы, но и недоимочную на прошлые годы в случае надобности для помянутого учреждения выдавать по частям из академической суммы или из книжных лавок...». Дело в том, что ранее университет и гимназия финансировались из общего бюджета Академии наук, распорядителями которого были противники Ломоносова. Если бы все продолжалось по-старому, его назначение единовластным смотрителем за университетскими и гимназическими делами осталось бы лишь на бумаге: ни штата, соответствующего новой программе, ни учебных пособий, ни улучшения содержания учащихся не воспоследовало бы. Надо думать, что пункт о возвращении университету его ранее разбазаренных денег был включен в ордер по настоянию самого Ломоносова.

Тем не менее даже после 19 января 1760 года Ломоносов постоянно сталкивался с противодействием именно на финансовом поприще. Внешне все обстояло вроде бы благополучно: и прежняя задолженность университету возвращалась, и новые суммы поступали — пусть с задержками, но деньги отпускались же! Даже с учетом сказанного в президентском ордере Тауберту очень легко было вновь и вновь выставлять Ломоносова перед К.Г. Разумовским чересчур нетерпеливым, безудержным, в конечном счете неблагодарным. Деньги же были нужны не тогда, когда их, наконец, выделит Тауберт, а когда, к примеру, рыба или овощи стоят дешевле всего, когда и надо делать закупки для студенческого стола. Получив деньги не в сезон, университет и гимназия вынуждены были переплачивать вдвое-втрое и, следовательно, ограничивать траты на закупку книг, наглядных пособий и т. д. Таким образом, финансовая независимость академической учебной части, во главе которой Ломоносов был поставлен 19 января 1760 года, грозила обернуться фикцией.

Вот почему Ломоносову еще пришлось позаботиться об утверждении действительной независимости университета и гимназии от Канцелярии. Спустя почти полтора года он добился наконец нового определения по этому серьезному вопросу. 31 мая 1761 года Академическая канцелярия, подчинившись указанию президента (в свою очередь, подвергшегося убеждениям и давлению Ломоносова), определила вместо положенных ранее 8090 рублей в год на университет и 2890 рублей на гимназию «производить впредь жалованье... на Университет по девяти тысяч по сту рублев, а на Гимназию по шести тысяч по сту по сороку по восьми рублев, всего по пятнадцати тысяч по двести по сороку по восьми рублев в год, и оная сумма должна до сих двух департаментов употребляться и быть содержана при Комиссарстве особливо».

Это уже было похоже на серьезное решение вопроса. Хотя общая годовая сумма на университет и гимназию увеличивалась ненамного, теперь она полностью оказывалась в распоряжении Ломоносова, который только с этого момента получал возможность устранить сложности в работе «сих двух департаментов», о чем в определении Канцелярии говорится следующее: «...понеже за долговременным неполучением от Статс-конторы суммы бывают в деньгах недостатки, а студентам и гимназистам содержание должно быть беспрерывно, и потребные на них съестные припасы и другие потребности покупать заблаговременно не в дорогую пору, когда привоз чему есть, для наблюдения интереса е. и. в. и чтобы все было свежее и требуемой доброты для пропорционального по окладу учащихся удовольствия, также и из учащих большая часть таких людей служащих по контрактам, кои никакого другого доходу кроме жалованья не имеют, и люди новые и беспомощные, и требуют порядочной выдачи жалованья не так, как мастеровые люди, кои своим мастерством на стороне промышляют или промышлять по шабашам могут. Того ради по указу е. и. в. Канцелярия Академии наук в силу вышеписанного приказали: впредь от принимаемой в Академию наук суммы отделять определенную на Университет и Гимназию по новому штату сумму особливо и ни на какие другие расходы не употреблять, но содержать за казенною и его, г. советника Ломоносова, и комиссарскою печатьми, дабы он по вверенному ему единственному над вышеписанными департаментами смотрению мог производить нужное государству полезное смотрение в приращении наук в отечестве беспрепятственно, и из оной суммы по насылаемым указам производить жалованье университетским профессорам и всем гимназическим учителям и прочим служителям по третям года, а для содержания пищею студентов и гимназистов отпущатъ, сколько когда востребуется».

Ломоносову, который неоднократно обращал внимание начальства на бедственное положение учащихся («видя бедных гимназистов босых, не мог выпросить у Тауберта денег» — признавался он и добавлял, что у него не однажды «до слез доходило»), удалось постепенно улучшить бытовые условия в гимназии. Он увеличил содержание каждого гимназиста с тридцати шести до сорока восьми рублей в год. При этом он запретил выдавать им деньги на руки, ибо многие из них, получая свое жалованье «весьма малое», «и тем еще поделясь с бедными родительми, претерпевали скудость в пище и ходили по большой части в рубищах, а оттого и досталь теряли охоту к учению».

Не менее важным обстоятельством, умалявшим «охоту к учению», было отсутствие сносного помещения для университета и гимназии. Наемный дом на углу 15-й линии Васильевского острова и набережной Большой Невы, где с 1756 года располагались оба учебных заведения, находился, что называется, в аварийном состоянии. Инспектор гимназии академик Семен Кириллович Котельников (1723—1506), бывший ученик Ломоносова, 6 августа 1764 года подал в Академическую канцелярию «репорт», в котором об условиях занятий в означенном доме говорилось: «Учители в зимнее время дают лекции в классах, одевшись в шубу, разминаясь вдоль и поперек по классу, и ученики, не снабженные теплым платьем, не имея свободы встать с своих мест, дрогнут, отчего делается по всему телу обструкция и потом рождается короста и скорбут, которых ради болезней принуждены оставить хождение в классы». По настоянию Ломоносова, купленный Академией в апреле 1764 года дом на Тучковой набережной («дом Строгановых»), который предназначался Таубертом под типографию, был отдан под университет и гимназию (Тауберту Ломоносов советовал выселить из старых типографских помещений «людей, до Типографии не надобных и совсем для Академии излишних», и тем самым высвободить необходимое место).

Заботы Ломоносова о начальном и среднем образовании в России не ограничивались одною Петербургской гимназией. В ту пору, кроме Петербурга, гимназии были еще только в Москве и в Казани. Ломоносов вместе с Шуваловым планировал расширение их сети по всей России. В декабре 1760 года он составил и подписал указ Канцелярии Академии наук в Академическое собрание о представлении всеми профессорами заключений по вопросу об учреждении новых гимназий и школ. В нем всем академикам предлагалось указать, «в которых именно городах, и сколь великие те гимназии и школы, и в каком числе людей и учителей быть имеют, и на содержание их... какая сумма потребна», то есть высказать конкретные рекомендации, и, «сочиня штаты, подать в Правительствующий Сенат». Сбивчивые мнения некоторых академиков начали поступать только в марте 1761 года, затем они около трех месяцев пролежали в Канцелярии и лишь после этого были переданы Шувалову для представления в Сенат. При жизни Ломоносова это дело не двинулось с места.

Впрочем, ему самому хватало дел в Петербурге. Наряду с гимназией он был до конца своих дней озабочен тревожным положением дел и в университете Академии наук. Еще в 1747 году в Академическом регламенте было предписано составить для университета свой регламент, «который президентом сочинен быть должен по примеру европейских университетов». В 1748 году проект университетского регламента был представлен академиком Миллером, но не получил утверждения. В 1750 году Теплов при помощи Шумахера и Тауберта сочинил «Учреждение о Университете и Гимназии», которое хоть и было утверждено, но, по признанию самих авторов, «не составляло совершенного университетского регламента». Вопрос об уставном документе, по которому университет при Академии должен был стать университетом в полном смысле слова, поднимался еще и в 1755 и в 1756 годах, но решения и тогда не воспоследовало. Только с приходом Ломоносова в академическую канцелярию дело, похоже, стало подвигаться.

В июле 1759 года он представил на обсуждение академиков проект штата и регламента университета. Ломоносов предусматривал создание одиннадцати кафедр (вместо пяти по штату 1747 года и восьми по «учреждению» 1750 года). Кроме того, новым было для Академического университета деление на три факультета: юридический (с кафедрами: 1. универсального права, 2. российского права, 3. истории и политики), медицинский (с кафедрами: 1. химии, 2. ботаники, 3. анатомии) и философский (с кафедрами: 1. философии и истории литеральной, 2. физики, 3. математики, 4. красноречия и древностей, 5. ориентальных языков). Студенты разделялись на три «класса» (то есть курса). Вся эта структура, в общем, копирует структуру Московского университета (предложенную Ломоносовым в 1754 году). Но есть здесь и отличия: в Московском университете не было кафедр математики и восточных языков. Вообще русское право и восточные языки не были предусмотрены ни в 1747-м, ни в 1750-м, ни в 1754 годах. Иными словами, программа Петербургского университета, по мысли Ломоносова, должна была стать самой полной университетской программой в России.

Проект университетского регламента не сохранился. Но уцелел и дошел до нас план регламента, а также некоторые отзывы академиков, читавших его в полном виде, и ответ Ломоносова одному из критиков документа (академику Фишеру). Так что приблизительное представление о регламенте можно составить. В его первую часть «О учащих» вошло восемь глав, в которых указывались правила приема профессоров в университет, а также производства в профессорское звание, расписывались обязанности профессоров как заведующих кафедрами, говорилось об их научных трудах, излагались правила проведения диспутов и «других зкзерциций», поднимался вопрос «о произведении в градусы» (то есть о присвоении ученых степеней — пункт, который встретил самое сильное противодействие), определялись условия работы профессоров по совместительству («в других командах»), очерчивались обязанности проректора (ректором автоматически становился президент Академии). Вторая часть регламента «О учащихся» (семь глав) была посвящена условиям приема студентов (со стороны) и перевода (из гимназии), разделению их на курсы и порядку «хождения их на лекции», содержанию их, проведению занятий и экзаменов, правилам поведения, поощрениям и наказаниям, выпуску и распределению.

Отзывы о ломоносовском проекте регламента, принадлежащие академикам Миллеру, Брауну, Модераху и Фишеру, содержали замечания, иные из которых, по признанию самого Ломоносова, «внимания достойны», а иные показывают и его несомненную правоту. Так, по ломоносовскому проекту, университет должен был выпускать не только адъюнктов и переводчиков, но и «природных» врачей и аптекарей, юристов, механиков, металлургов, садовников и т. п. Ломоносов считал, что все факультеты университета и все его выпускники должны быть «равны между собою» (что вызвало возражение у Миллера). Кроме того, он вменял в обязанность студентам параллельно с основными университетскими предметами изучать в гимназии новые иностранные языки (немецкий и французский), а также самостоятельно читать основную научную литературу по специальности. Против этого возражали Фишер и даже Браун, «которого всегдашнее старание, — писал о нем Ломоносов, — о научении российских студентов и притом честная совесть особливой похвалы и воздаяния достойны». Браун, как это ни странно, считал, что «начинающий студент должен читать немного, дабы ему не придти в замешательство». А вот Модерах упрекнул Ломоносова за то, что его проект недостаточно строг к студентам. Действительно, Ломоносов настаивал на том, чтобы, в отличие от гимназистов («школьники под строгим смотрением»), «студенты пристойную волю имели».

Сильное раздражение Ломоносова вызвали возражения против проекта, принадлежавшие академику Фишеру. В своей записке по этому поводу Ломоносов писал: «Господин Фишер хотя также подал годные примечания, однако, не столько старался о истинно полезных поправлениях или прибавлениях, сколько искал при многих пунктах случая, как бы употребить грубые и язвительные насмешки...» Так, скажем, Фишеру показалось, что в ломоносовском проекте слишком много уделяется внимания крестьянским детям, отпущенным на волю, и вообще казеннокоштным студентам. Он даже высказал уверенность, что при таком подходе к составу учащихся университет и гимназия превратятся в приют для бедняков. Замечателен ломоносовский ответ Фишеру, специалисту по истории и древностям: «...удивления достойно, что не впал в ум г. Фишеру, как знающему латынь, Гораций и другие ученые и знатные люди в Риме, которые были выпущенные на волю из рабства, когда он толь презренно уволенных помещичьих людей от Гимназии отвергает; не вспомнил того, что они в Риме не токмо в школах с молодыми дворянами, но и с их отцами за однем столом сидели, с государями в увеселениях имели участие и в знатных делах поверенность». Но ломоносовский тон меняется в корне, когда дело доходит до совершенно вздорных возражений Фишера, и ирония уступает место возмущению: «Шестьдесят гимназистов и тридцать студентов почитает за излишную казне тягость, а паче всего спрашивает, куда их девать. Его ли о том попечение? Ему было велено смотреть регламент, а не штат. Его ли дело располагать академическою суммою? И ему ли спрашивать, куда девать студентов и гимназистов? О том есть кому иметь и без него попечение. Мы знаем и без него, куда в других государствах таких людей употребляют и также куда их в России употребить можно».

Помимо проектов штата и регламента, Ломоносов представил на утверждение список привилегий университета. Поскольку университет устраивался «по примеру европейских», привилегии были необходимы. Ломоносовский список призван был утвердить за Петербургским университетом научно-педагогическую, финансовую и правовую самостоятельность:

«1. Чтобы Университет имел власть производить в градусы высочайшим монаршеским именем.
2. Чтобы по здешним законам назначить пристойные ранги и по генеральной табели на дворянство дипломы.
3. Снять полицейские тягости.
4. Уволять на каникулярные дни.
5. Сумму отпускать прежде всех и никакого не чинить изъятия, разве именным указом точно на оную будет указано.
6. Студентов не водить в полицию, но прямо в Академию.
7. Духовенству к учениям, правду физическую для пользы и просвещения показующим, не привязываться, а особливо не ругать наук в проповедях».

В целом большинство профессоров и рядовых сотрудников Академии поддержало проекты Ломоносова. «Чем скорее, тем лучше» — эти слова астронома академика С.Я. Румовского точно выражали общее отношение к идее переустройства университета и его торжественного открытия (инавгурации). Впрочем, целый ряд случайных и неслучайных обстоятельств отодвинули это событие более чем на пятьдесят лет.

К числу неслучайных надо отнести активное противодействие Тауберта настоянию Ломоносова, «чтобы Университет имел власть производить в градусы». Тауберт считал, что ученые степени, присвоенные Петербургским университетом, не будут иметь веса. При этом он исходил из того положения, в котором находился университет ранее. То, что в реформированном университете во главе его кафедр должны были находиться одиннадцать академиков, Таубертом как бы не принималось во внимание (а ведь это был бы авторитетнейший ученый совет!). Внешне позиция Тауберта была безупречно реалистической: университет в плачевном состоянии — и с этим нечего спорить; так о каких же диспутах и «градусах» может идти речь? Ломоносов, не закрывая глаза на реальность (иначе зачем бы ему было работать над проектами нового штата и нового регламента?), выводы свои из существующего положения вещей излагает в принципиально ином тоне, в иной модальности: да, так было, но так не будет, не должно быть больше; новый университет должен присваивать степени!

Схватка с Таубертом по вопросу о «градусах» пришлась на ту напряженную пору, когда Ломоносов вплотную занялся подготовкой к инавгурации университета. В связи с этим он решил вызвать из Голландии адъюнкта Алексея Протасьевича Протасова (1724—1796), где тот усовершенствовался в анатомической науке. Ломоносов хотел, чтобы А.П. Протасов стал первым доктором, защитившим право на эту степень на диспуте, при торжественном открытии Петербургского университета. Тогда-то Тауберт и высказался о невозможности «произведения в градусы» в Петербурге и решительно отказался подписывать ордер об отзыве А.П. Протасова из Голландии: «Какие-де здесь постановления в докторы! Не будут-де его почитать».

Ломоносов добивается от президента созыва экстраординарного заседания Академического собрания, на котором профессорам предложено решить два вопроса: согласно ли оно с ломоносовским списком университетских привилегий и признает ли необходимой инавгурацию университета. 11 января 1760 года Ломоносов выступил на этом заседании с речью, написанной по-латыни и обращенной к коллективному здравому смыслу ученого сообщества. Он выделяет два основных возражения противников инавгурации и развенчивает их убедительно и мощно. «Более всего они, — говорил Ломоносов, — настаивают на следующем: Университет возник уже двенадцать с лишним лет тому назад; поэтому смешна будет столь поздняя инавгурация его. Ответить на это очень легко. Скажите, пожалуйста, кто подумает о существовании Университета там, где не было никакого разделения на факультеты, никакого назначения профессоров, никаких расписаний... даже почти никаких лекций... где не было, наконец, никакой инавгурации, которая, как я полагаю, воодушевляет университеты на успех, ибо без нее остаются неизвестными привилегии, которыми обычно привлекается учащаяся молодежь, скрыты названия наук, которыми ее можно напитать, и неясно, каких степеней и званий она может домогаться».

Что касается второго возражения противников, то оно звучит курьезно, если вспомнить упреки Модераха, который считал, что выпускников гимназии и университета девать будет некуда — так, мол, много их запланировал Ломоносов. Теперь же Ломоносову приходится возражать на прямо противоположные упреки: «Кроме того, противники твердят, что число студентов очень мало, а потому открытие Университета будет бесполезно. Но я им отвечаю: 1. виноват был тот, кто в течение стольких лет пренебрегал Гимназией, отдавая преимущество многочисленным незначительным делам, почему число студентов и сократилось до очень незначительного; 2. для нас нет позора в том, что Университет начинает свой курс с немногих студентов, и в том, чтобы серьезно подумать об их умножении... Ведь до этого учащиеся, рассеянные по обширнейшему городу, тратили большую часть времени на долгий путь или на служение своим родителям, совращались дурными примерами в порочную жизнь, мерзли, голодные, в рваной одежде и были чужды всякой любви к учению; а теперь соединенные в общежитии, прилично одетые, имея достаточное питание, они могут употреблять и употребляют все свое время на занятия».

В заключение Ломоносов обратился к академикам с воззванием: «Приняв все это во внимание, славнейшие мужи, вынесите постановление об этом полезном для отечества деле, о вашем собственном удобстве и о той славе и благодарности, которую вы получите от распространения наук в нашем государстве». Все «славнейшие мужи», за исключением Миллера, одобрили список университетских привилегий и проголосовали за необходимость устроить инавгурацию.

Ломоносов заблаговременно составил «Порядок инавгурации». Все должно было начаться с публичного экзамена гимназистов верхнего класса «к произведению в студенты». Затем следовали «экзамены в градусы» (для чего и был вызван из Голландии А.П. Протасов) и избрание проректора — то и другое сопровождалось диспутами или речами. Далее шла собственно торжественная часть: «1. Обедня с концертом и с проповедью. 2. Чтение привилегий. 3. Благодарственный молебен с пальбою и с музыкою. 4. Речь благодарственная е. и. величеству (над нею Ломоносов уже начал работу. — Е.Л.). 5. Назначение проректора и деканов. 6. Произвождение в градусы (то есть утверждение в звании. — Е.Л.). 7. Обед с пальбою и с музыкою». Кроме того, Ломоносов планировал напечатать все материалы инавгурации отдельной, празднично оформленной книгой и вручить ее «на домах» знатным придворным и правительственным деятелям, а также разослать по всем европейским университетам копии с привилегий и речей. Теперь, когда практически все было готово, начались чисто бюрократические проволочки за пределами Академии. Только через год, в феврале 1761 года, канцлер М.И. Воронцов подписал университетскую грамоту. Теперь нужна была подпись Елизаветы. Но 1761 год, как мы помним, стал для нее последним годом. Потом — недолгое правление Петра III, которому было не до университетов. Начало царствования Екатерины II вообще едва не обернулось для Ломоносова увольнением из Академии. Так вот и получилось, что инавгурация, намеченная Ломоносовым в 1761 году, состоялась лишь в 1819 году.

Но и не добившись инавгурации, Ломоносов во многом поправляет университетские дела. В декабре 1762 года в университете было проэкзаменовано небывало большое (по сравнению с доломоносовским периодом) число студентов — семнадцать, и все получили хорошие отзывы профессоров. 5 февраля 1763 года в «Отчете о состоянии Университета и Гимназии» Ломоносов с гордостью заявил: «Через год из помянутых студентов человеков двух надеяться можно адъюнктов, ежели прежнее употребят прилежание, которые будут действительные академические питомцы, с самого начала из нижних классов по наукам произведенные, а не из других школ выпрошенные».

В этой ломоносовской гордости привлекает ее глубоко отцовское качество: смотрите, мол, — вот они, мною выпестованные с младых ногтей, выходят теперь в жизнь, и я могу не краснеть за них, готов держать ответ за каждого! Воспитать как можно больше людей, которые так же, как и он, были бы нравственно стойкими, свободными и смелыми, способными на самостоятельные решения — иными словами, воспитать достойных наследников своего богатства, которые смогли бы приумножить его в дальнейшем — только так Ломоносов мыслил себе победу над смертью, грозившей погасить то пламя, что бушевало в недрах его неистового духа. Зажечь от своего огня как можно больше искренних молодых сердец, стать (вспомним «Слово о пользе Химии») «общею душою» всех будущих подвигов во славу русской культуры, ожить хотя бы искрой в малейшем деле, направленном на благо отечества, — только так можно было получить право на бессмертие. И только такое бессмертие — не холодное, не абстрактное, но действительное, теплокровное, осязаемое, живое — только бессмертие во плоти устраивало Ломоносова. Именно в этом, с его точки зрения, заключался высший моральный смысл самой идеи бессмертия, рано или поздно посещающей каждого человека; все прочее — игра ума, самообольщение, ложь и безнравственность. Ломоносову мало было полностью выразиться в своих научных и художественных созданиях. Он понимал, что его великое наследие будет мертво, если за ним не придут «многочисленные Ломоносовы» и не извлекут из него максимум пользы для России. Жизнь оказалась бы прожитой только для себя. Более безнравственной и фальшивой жизни Ломоносов не мог себе представить.

Вот почему он из последних сил стремился заложить прочные основы народного образования в России, создать ядро отечественных научных и литературных кадров. Под руководством Ломоносова воспитались многие знаменитые деятели русской культуры: поэт и переводчик, профессор Московского университета Н.Н. Поповский (1730—1760), философ, переводчик и выдающийся математик, также профессор Московского университета А.А. Барсов (1730—1791), поэт и переводчик И.С. Барков (1732—1768), ученый натуралист и путешественник академик И.И. Лепехин (1740—1802), астроном академик П.Б. Иноходцев (1742—1806), лингвист В.П. Светов (1744—1783), ботаник и этнограф академик В.Ф. Зуев (1754—1794), химик академик Н.П. Соколов (1748—1795) и многие, многие другие. Ибо Ломоносов «оказывал свое действие» на воспитание новых поколений и косвенным образом: если вспомнить еще и о Московском университете, а также о том, что вся Россия в течение многих десятилетий обучалась грамоте по ломоносовской «Грамматике», усваивала основы красноречия и знакомилась с лучшими образцами мировой литературы по его «Риторике», то размеры его влияния на образ мыслей русских людей окажутся поистине грандиозными.

Как напутствие Учителя всем будущим поколениям звучали слова: «Сами свой разум употребляйте. Меня за Аристотеля, Картезия, Невтона не почитайте. Ежели вы мне их имя дадите, то знайте, что вы холопи, а моя слава падает и с вашею».

Только глубокое понимание своей страны и своего народа, внутренней логики его развития могло породить столь смелое высказывание. Действительно, надо было обладать настоящей смелостью, исключительным чувством собственного достоинства и твердой верой в русский народ, чтобы произнести такие слова в ту пору, когда большинство деятелей отечественной культуры видело свою задачу в том, чтобы лишь приблизиться к западноевропейским образцам, когда Сумароков, например, с гордостью носил титло «русского Расина» и торжествующе показывал всем знакомым письмо Вольтера, где тот положительно отозвался о его трагедиях, когда Тредиаковский считал своим настоящим поэтическим триумфом то, что его оды мало чем отличаются от «Боаловых».

«Сами свой разум употребляйте...»

Но ведь новая русская культура только начинала складываться (русских академиков можно было сосчитать тогда на пальцах одной руки), от плода европейского просвещения едва лишь вкусили — и вдруг такой максимализм, такая дерзость! Казалось бы, надо сначала как следует поучиться, а уж потом...

Нет, говорит Ломоносов, человек так и не выйдет из младенческого состояния, если с самого начала не будет полагаться на свои собственные духовные ресурсы, — это основа, без этого никакое ученье не пойдет впрок. Слова Ломоносова звучат как заклинание.

«Сами свой разум употребляйте...» Мало чести получить «номенклатурное» признание своих заслуг, по общему гласу стать русским Аристотелем, либо Декартом, либо Ньютоном, то есть занять должность наместника европейской мысли в России и быть окруженному духовными рабами.

«Сами свой разум употребляйте...» В противном случае все силы, отданные просвещению России, были потрачены впустую, и мир новых духовных ценностей, сотворение которого сопровождалось такой титанической борьбою, этот новый культурный космос рухнет под тяжестью цепей, которые вы добровольно сейчас на себя накладываете.

«Сами свой разум употребляйте...» Это будет лучшим признанием и его, Ломоносова, просветительских заслуг, ибо истинная цель просвещения — не в том, чтобы сообщить людям определенную сумму сведений по различным наукам, и только, а в том, чтобы пробудить в каждом человеке творца, духовно активную личность. Только «свой разум употребляя», вы обретете собственное (человеческое и национальное) достоинство, и через это вам откроется, может быть, одна из поразительнейших особенностей мира: вы увидите его «в дивной разности», увидите, что все и вся существует в нем только благодаря своей незаменимости и неповторимости. Вакансии русского Аристотеля нет и быть не может вообще. Философский и научный подвиг Декарта был возможен только во Франции, а Ньютон неотделим от английской почвы.

Каждый человек уникален: это целый мир нереализованных возможностей, присущих только данной личности. Но они так и останутся в потенции, скрытыми от внешнего мира, если человек не совершит необходимого волевого усилия. Сами свой разум употребляйте — и станете свободны.

Мысль о духовной свободе пронизывает все это энергичное высказывание Ломоносова. Молодая Россия несет с собой уникальные духовные ценности в сокровищницу мировой культуры. Поэтому-то и важно, чтобы «россияне показали свое достоинство». Одно от другого неотделимо. Напряженные раздумья над этим составляют основной пафос последнего периода творчества Ломоносова. Именно в этом направлении сосредоточены его усилия и в государственной сфере, и в научно-педагогической, и в поэтической.

4

«Науки благороднейшими человеческими упражнениями справедливо почитаются и не терпят порабощения», — писал Ломоносов еще в 1755 году. Спустя пять лет, готовя похвальное слово Елизавете к предполагавшейся инавгурации Петербургского университета, он вновь подчеркнет эту мысль: «...науки сами все дела человеческие приводят на верх совершенства».

Эти высказывания Ломоносова, казалось бы, противоречат его общему взгляду на науки, изложенному в эпиграфе к настоящей главе. Действительно: как совместить требование государственной полезности наук с утверждением их автономии в общей системе национально-государственных связей? Не поставив перед собой этого вопроса, нельзя понять смысла и пафоса научно-организаторской деятельности Ломоносова, к рассмотрению которой мы теперь переходим. Коротко сказать, суть заключалась в следующем. Науки взыскуют Истины, которая не может принадлежать одному человеку или группе людей, и потому они общеполезны сами по себе (то есть устремлены к той же цели, к какой в принципе должно быть устремлено и государство). Вот почему они не нуждаются во внешней опеке, которая может быть и некомпетентной, а чаще всего именно такой и бывает. Да, ученые — это «государственные люди». Но не в смысле их подчинения невеждам: тот не ученый, кто подчиняется невежеству. Настоящий ученый — гораздо более государственный человек, чем любой из чиновников, поставленных над ним, и они ему не указ. Поэтому Ломоносов как организатор науки в равной мере нетерпим и по отношению к внешнему давлению на науку, и по отношению к негативным тенденциям внутри самой науки (прежде всего это моральная и профессиональная безответственность), ибо и то и другое мешает науке в полной мере выполнять ее высокую государственную и одновременно гуманистическую миссию. В этом и заключен главный смысл и пафос предложений Ломоносова, направленных на реорганизацию Петербургской Академии наук.

Он исходит из того, что сообщества ученых являются наиболее действенной, прошедшей долговременную проверку формой высвобождения огромного преобразующего культурного потенциала, заключенного в науке и благодетельного для человечества: «Сколько услуг наукам оказали академии своими усердными трудами и учеными работами, насколько усилился и расширился свет истины со времени основания этих благотворных учреждений». При этом он специально подчеркивает, что действия ученых в идеальном пределе направлены «не токмо к приумножению пользы и славы целого государства, но и к приращению благополучия всего человеческого рода». Свои меры по улучшению организации отечественной науки он предлагает, опираясь на почти трехсотлетний опыт западноевропейских академий и три десятилетия — Петербургской.

Первой серьезной попыткой Ломоносова вмешаться в порочное развитие академических дел следует назвать составление в 1755 году «Всенижайшего мнения о исправлении Санктпетербургской имп. Академии наук». Правда, этот документ не получил хода и остался в бумагах Ломоносова. Тем не менее наблюдения и рекомендации, изложенные в нем, в дальнейшем были развиты и не однажды доводились до сведения президента.

В числе главных недостатков работы Академии Ломоносов называет здесь прежде всего фактический развал гимназии, то есть почти полное пресечение подготовки научной смены. Далее он указывает на недостаток настоящих ученых среди академиков, что не могло не отражаться на качестве научной продукции всего «социетета»: академические собрания «неполны и беспорядочны», некоторые важнейшие кафедры не укомплектованы профессорами («нет высшего математика, географа, физика, ботаника, механика»). Свою роль в создании такого положения, несомненно, должен был сыграть тот отмечаемый Ломоносовым факт, что Академическая канцелярия постоянно задерживает выплату жалованья как домашним, так и иностранным членам Академии. Кроме того, академическое книгопечатание и книготорговля поставлены из рук вон плохо в том смысле, что ориентированы на издание и продажу книг, «ходовых» в придворном кругу, а не специальной литературы, столь необходимой для продвижения науки, и учебников, без которых страдают гимназия и университет. Библиотека Академии и Кунсткамера, пишет Ломоносов, по-прежнему плохо размещены, и пожар 1747 года, видно, ничему не научил Канцелярию и Комиссариат, Большие претензии у Ломоносова и к «Грыдоровальной палате», которая стала чем-то вроде государства в государстве и, хотя и дает большую прибыль Академии, всю эту прибыль фактически сама и потребляет на расширение внеакадемических заказов, в то время как университет и гимназия годами остаются без денег.

Главный вывод, к которому приходит Ломоносов на основе изложенного, следующий: «Канцелярия вовсе излишна. В других государствах отнюд их нет при таковых корпусах». Действительно, во всех внутриакадемических бедствиях и перекосах, перечисленных выше, повинна была прежде всего Канцелярия и ее руководитель Шумахер. Ему было выгодно (как в моральном, так и в материальном отношениях) направлять работу ученого учреждения в сторону от науки. Это позволяло скрыть свою научную несостоятельность, хорошо выглядеть в придворных, правительственных и вообще знатных кругах, а в Академии выступать влиятельным представителем этих кругов. Юридически Шумахер не имел права даже присутствовать на заседаниях Академического собрания (он не был ни профессором, ни адъюнктом). Но это неудобство для него было устранено еще первым президентом Академии Л.Л. Блюментростом, который неофициально заявлял, что, конечно, Шумахер «не есть секретарь Академии, но самый старший из членов ее и секретарь его величества по делам Академии, назначенный по особому повелению с самого начала учреждения ее». Этого-то человека и возглавляемую им Канцелярию, по мнению Ломоносова, надо устранить с пути Академии, если только она действительно преследует в своей работе научные цели.

Что касается чисто профессиональных проблем, стоявших перед Академией, то энциклопедист Ломоносов обращает здесь самое серьезное внимание на те пункты Академического регламента 1747 года, которые ограничивали творческую инициативу ученых, неизбежное многообразие их интересов. К тому же, подобные ограничения были вредны и с государственной точки зрения, ибо многие полезные открытия могли оказаться «закрытыми» вследствие чисто ведомственных препятствий. «Каждому академику положено упражняться в своей профессии, а в чужую не вступаться, — предлагает поразмыслить Ломоносов. — Сие ограничено весьма тесно, ибо иногда бывает, что один академик знает твердо две или три науки и может чинить в них новые изобретенья. Итак, весьма неправильно будет, ежели когда астроному впадет на мысль новая физическая махина или химику труба астрономическая, а о приведении оной в совершенство и описании стараться ему не позволяется и для того о том молчать или другому той профессии уступить и, следовательно, чести от своего изобретения лишиться принужден будет. Сие немало распространению знаний может препятствовать».

Наряду с этим Ломоносов, как уже говорилось, озабочен и недостатком специалистов в стенах Академии, что самым пагубным образом отражается на выполнении ее основных задач, ради которых она создавалась. «Академический корпус составляется, 1. ради того, чтобы изобретать новые вещи, 2. чтобы об них рассуждать вместе с общим согласием, — напоминает Ломоносов. — Но рассуждения быть общие не могут, ежели о достоинстве изобретения один только знание имеет. Например, во всем собрании только один ботаник, следовательно, что он ни предложит, то должно рассудить за благо, как бы оно худо ни было; затем что один только ботанику разумеет. Следовательно, и собрания академиков тщетны. Итак, в других академиях каждая профессия имеет в одной науке двух или трех искусных...»

Став в 1757 году сам членом Академической канцелярии, Ломоносов критику ее деятельности не прекращает. В январе 1758 года он пишет на имя президента представление «Об излишествах, замешательствах и недостатках в работе Академии», где всю вину за них возлагает именно на Канцелярию, которая «отягощена толь многими мелочьми, что отнюд не может иметь довольного времени думать о важном и самом главном деле, то есть о науках». Канцелярия превратила академические мастерские в фабрику по изготовлению различных штемпелей и печаток, прочего вздора («а особливо на продажу»). Выполняются мастерскими и крупные внеакадемические заказы, например, «делание математических инструментов на продажу». Придав коммерческое направление академическим службам, Канцелярия не оставляет им ни времени, ни материалов на производство необходимого исследовательского инструментария, что практически ведет к свертыванию экспериментальных программ: «...фабричное дело так усилилось, что профессоры, не имея надежды о произведении в дело их выдумок, совсем больше не радеют». Наконец, «торг заморскими книгами делает Академию биржею».

Это последнее слово точнее всего определяет то, во что Шумахер превращал одно из крупнейших ученых сообществ в Европе. Неудивительно, что глубокому внутреннему распаду Академии при нем соответствовала ее внешняя разобщенность («академические департаменты состоят в разделении», да и живут служители в разных местах). Неудивительно, что при биржевике «для умножения книг российских недостает станов, переводчиков, а больше всего, что нет Российского собрания», чтобы «исправлять грубые погрешности... худые употребления в языке». Неудивительно, что так плохи университет и гимназия.

В отличие от «Всенижайшего мнения» этот ломоносовский документ дошел по назначению. Ознакомившись с ним, К.Г. Разумовский поручил Ломоносову как члену Канцелярии «в особливое смотрение» Академическое и Историческое собрания, Географический департамент, а также университет и гимназию (последние, как мы помним, позже перешли в его «единственное смотрение»). Борьба за переустройство Академии отныне продолжается на самом высоком академическом уровне. Но возвышение Ломоносова отнюдь не означало, что бороться ему стало легче.

Он вполне отдавал себе отчет в этом. В предисловии к новой записке о необходимости преобразования Академии наук (1758—1759) есть такие проникновенные строки: «Сим предприятием побуждаю на себя без сомнения некоторых негодования, которых ко мне доброжелательство прежнее чувствительно, однако совесть и должность оного несравненно сильнее. Чем могу я перед правосудием извиниться? Оно уже заблаговременно мне предвещает и в сердце говорит, что, имея во многих науках знание, ведая других академий поведение, видя великий упадок и бедное состояние здешней Академии, многие недостатки и неисправности в Регламенте и бесполезную трату толикой казны е. в., не представлял по своей должности. Что ответствовать? Разве то, что я боялся руки сильных? Но я живота своего не жалеть в случае клятвою пред Богом обещался.

Итак, ежели сим истинной своей ревности не удовольствую и, может быть, себя опасности подвергну, однако присяжную должность исполню».

В этой записке Ломоносов по-прежнему корень всех академических бед видит в возвышении Канцелярии, а также в развале университета и гимназии (и в том и в другом случае конкретные виновники — И.-Д. Шумахер и Г.Н. Теплов): «Главные причины худого академического состояния две: первая — искание и получение правления Академическим корпусом от людей мало ученых, вторая — недоброхотство к учащимся россиянам в наставлении, содержании и в произведении».

Наряду с утверждением за Канцелярией «правления Академическим корпусом», в числе других важных недостатков академического штата 1747 года Ломоносов указывает на несовершенство принципов комплектования Академии научными кадрами, точнее — на их полное отсутствие, и приводит ряд выразительных примеров в пользу своего мнения. Автор Регламента и штата 1747 года Г.Н. Теплов, скажем, указал ректором университета быть академическому историографу, но не потому, что хотел придать образованию студентов историческое направление: «Ректором Университета положен историограф, то есть Миллер, затем что он тогда был старший профессор, и сочинитель был об нем великого мнения. И если б Миллер был юрист или стихотворец, то конечно, и в стате ректором был бы назначен юрист или стихотворец». Или вот такой пример: «Историографу придан переводчик китайского и манжурского языков, то есть Ларион Россохин. Однако если бы Россохин вместо китайского и манжурского языков знал, например, персидский и татарский, то бы конечно в стате положен был при историографе переводчик персидского и татарского языка».

Между тем восточные языки, вообще связи с Востоком требуют к себе гораздо более серьезного и ответственного отношения, в особенности в России: «В европейских государствах, которые ради отдаления от Азии меньшее сообщение с ориентальными народами имеют, нежели Россия по соседству, всегда бывают при университетах профессора ориентальных языков. В академическом стате о том не упоминается, затем что тогда профессора ориентальных языков не было, хотя по соседству не токмо профессору, но и целой Ориентальной академии быть бы полезно». Как мы помним, в черновых материалах к записке «О сохранении и размножении российского народа» мысль об Ориентальной академии возникает вновь, уже в связи «с лучшими пользами купечества».

Не меньший урон, чем беспорядочное комплектование кадрами, наносит Академии, по мнению Ломоносова, порочный порядок оплаты труда ученых, при котором одни научные дисциплины как бы предпочитаются другим. «Каждая наука имеет в Академии равное достоинство, — пишет он, — и в каждой может быть равенство и неравенство профессорского знания, ибо иногда может быть в числе их чрезвычайного учения физик, иногда ботаник, иногда механик или другие, иногда в тех же профессиях — пошлые люди, а иногда и один многие науки далеко знает, хотя определен к одной профессии. Итак, вообще рассуждая, должно положить всем профессорам равное жалованье, а прибавку чинить по рассмотрению достоинств и службы, ибо весьма бы обидно было великому ботанику, каков ныне Линней, иметь по штату 800 рублев, а высшему математику, каковые нам из весьма посредственных рекомендованы, дать 1800 рублев... Сие произведено, смотря на тогдашние обстоятельства, что сочинитель жалованье положил алгебраисту 1800 рублев для Ейлера или Бернулия, астроному 1200 для выписания славного ж человека, анатомику 1000 для Бургава; прочим по 860 и 660-ти. Но если б Ейлер (или Бернулий) был таков химик или ботаник, каков он математик, то без сомнения положено бы жалованья было 1800 рублев химику или ботанику».

В мае 1761 года Ломоносов подает Г.Н. Теплову для передачи президенту записку под названием «Краткий способ приведения Академии наук в доброе состояние», где предлагает, как теперь говорят, «в рабочем порядке», четыре экстренные меры: 1. увеличить Канцелярию на одного члена (чтобы «учинить... в голосах равновесие между российскими и иноземцами»), кооптировав в нее профессора С.К. Котельникова, «человека ученого, порядочного, смышленого и трезвого»; 2. отставить И.И. Тауберта от наук, поручив ему заботы только по Библиотеке, Кунсткамере и Книжной лавке, а «науки поверить лучше двум россиянам, мне и г. Котельникову»; 3. «отделить определенную сумму на науки в особливое комиссарство и учредить особливое повытье» (та есть выделить особую статью, как это было сделано в отношении университета и гимназии); 4. упразднить должность секретаря Конференции (то есть Академического собрания): протоколы заседаний может оформлять актуариус, как это было раньше, а переписываться с иностранными учеными и делать экстракты своих докладов для публикации в «Комментариях» академии могут и должны сами; наконец, «весьма надобно определить некоторых инструментальщиков, кои бы единственно работали изобретения профессорские и принадлежали к департаменту наук». В случае выполнения этих первоочередных рекомендаций положение академичеческих дел должно подвинуться в лучшую сторону. «Таким образом, — заключал Ломоносов, — несуменно уповаю, что Академия придет в цветущее состояние, застарелое зло искоренится, и иная будет — не смех, но пример другим командам».

Из всех предложений Ломоносова только одно отчасти было принято: 28 июня 1761 года С.К. Котельников указом президента был назначен «до времени» инспектором гимназии. Все, что касалось канцелярии и в особенности академических денег, оставалось по-старому.

С другой стороны, и в верхах начинали понимать, что Академия не может более жить по старому Регламенту а штату : слишком очевидны были признаки упадка. 4 марта 1764 года К.Г. Разумовский издал ордер, в котором признавал, что многие недостатки академические «произошли от невозможности, чтобы все учредить и содержать точно на таком основании, как в том апробованном Регламенте положено. К тому же и самые опыты показали, что разные в Регламенте предписанные распорядки не соответствуют ожидаемой от оных пользе». В связи с этим президент приказывал «присутствующим в... Канцелярии статским советникам Тауберту и Ломоносову обще, или, если не согласятся, то порознь, приглася каждому к себе из гг. профессоров кого пожелают, учинить проекты, во-первых, на каком основании Академическому ученому корпусу по нынешнему состоянию и впредь быть должно, а потом и прочим департаментам порознь, токмо бы располагаемая сумма не превосходила апробованного штата, — и по сочинении представить мне».

Ломоносов практически сразу же по получении этого ордера приступил к работе над своими предложениями и к 10 сентября 1764 года закончил ее, представив документ под названием «Idea status et legum Academiae Petropolitanae» (Предположения об устройстве и уставе Петербургской Академии). Здесь изложен целый комплекс мер, но если упростить дробь, то все по-прежнему упиралось в Канцелярию, Уже седьмой год сам будучи советником ее, Ломоносов с постоянством римского сенатора твердит о необходимости разрушения этого бюрократического Карфагена для вящего процветания всего государства муз, «Канцелярия с самого начала состояла из людей полуобразованных (это, увы, утверждено уставом), которые распоряжались людьми ученейшими», — негодует Ломоносов.

«Знакомясь с образом действий других европейских академий, — продолжает он, — мы видим совсем иную картину. Там собрание академиков само себе судья. Никакой посторонний, полуобразованный посредник не допускается до разбора ученых споров. Приходя за получением просимого, не дожидаются у канцелярского порога разрешения войти. Профессоры не ждут выплаты жалованья и не вымаливают его у невежд, которые поглядывают на них свысока и пугают отказом. Их покоя не нарушают, наконец, сторонние дела, чуждые содружеству муз. Не очевидно ли, что Канцелярия не только не нужна Академии наук, но и отягощает ее, а потому должна быть изринута из подлинного дома науки. Вся власть и управление всеми частями должны быть переданы Профессорскому собранию, состоящему под председательством президента Академии... Беспорядочное расходование средств из академической кассы в нарушение академического устава и без малейшей справедливости служит яснейшим доказательством того, что о делах, не имеющих ничего общего с музами, Канцелярия заботилась больше, чем о прямой пользе муз».

По ходу работы Ломоносова над «Предположениями» с ними ознакомились академики И.-Э. Фишер и С.К. Котельников и сделали ряд замечаний. Собственно, замечания принадлежали Фишеру, а Котельников только поставил под ними свою подпись. Некоторые из них Ломоносов принял безоговорочно, с некоторыми поспорил. Так, Фишер и Котельников насторожились, прочитав в ломоносовском тексте о Канцелярии: «...хотя позднее члены стали назначаться туда из числа академиков, однако к великому ущербу науки противная сторона оказывается все же сильнее». Рецензент (Фишер) пометил на полях: «Если одна сторона — Канцелярия, а другая — Академическая конференция, дело становится понятнее. Если таков именно смысл этих слов, то я охотно под ними подписываюсь». Все-таки Шумахер и Тауберт умели обрабатывать ученые головы! Фишер, в данном случае безусловно настроенный в пользу ломоносовской точки зрения на Канцелярию, побаивается: а вдруг Ломоносов, по своему обыкновению, «копает» под Тауберта? Ведь именно так мотивировали ломоносовскую непримиримость ко всем делам Канцелярии Шумахер и его зять Тауберт. Ломоносов все это понимает и в ответе на замечание пишет: «Напрасно укоряют меня в раздорах на почве личных счетов: они вызваны исполнением общественного долга и направлены на защиту всех ученых».

В другом месте Фишер испугался примера из опыта Берлинской академии, которая, «не имея королевских субсидий, содержит себя своими собственными трудами». Испугался, что русские вельможи, враждебные к Академии, могут настроить и Екатерину II против субсидий. Фишер написал: «Это пример совсем плохой». Ломоносов же, который был взыскателен не только к Канцелярии, но и к Академическому собранию (также привыкшему «не радеть» об общей пользе), считает, что и академиков побеспокоить не грех: «Пример надо подправить, но вовсе его исключать не следует».

Ломоносов как будто чувствовал, что времени у него не остается совсем и параллельно с «Предположениями» закончил проекты штата и Регламента Академии наук (в марте 1765 года). Тауберт только в мае 1765 года представил свои проекты, то есть уже месяц спустя после смерти Ломоносова.

Если из всех ломоносовских предложений по переустройству Академии выделить наиболее существенные, то, помимо требования упразднить Канцелярию, следует назвать еще по меньшей мере два. Первое касается высшего академического руководства. «Президентами Академии, — писал Ломоносов, — бывали до сих пор вельможи и царедворцы, которые... не могли отдаваться целиком академическим делам, то ввиду их отлучек и обремененности чуждыми науке занятиями зачастую испытывается нужда в назначении для руководства нашим собранием полномочного заместителя президента, который принадлежал бы к числу старейших академиков и был бы сведущ в разных науках и славен своими заслугами, как в нашем отечестве, так и во всем ученом мире». Должность вице-президента Ломоносов планировал для себя, но единственно в видах искоренения «несчастия Академии», ибо изо всех академиков на ту пору только он вполне соответствовал тем требованиям, которые были предъявлены им к вице-президенту, только он «мог советом и делом прекращать внутренние неудовольствия, все недостатки исправить и приводить науки в цветущее состояние». При всей крутости его нрава, при всех личных трениях с многими академическими служащими, он один неизменно выступал убежденным защитником интересов и прав всего Академического собрания. Профессора и адъюнкты это видели и, начиная с 1745 года, всегда поддерживали его в этом направлении, забывая о личных счетах. Материальные же соображения здесь отсутствовали начисто: Ломоносов к 1764 году уже получал то годовое жалованье (1875 рублей), которое в своем проекте штата он определил для вице-президента. Тем не менее ему не удалось получить желаемую должность. Она была впервые введена лишь в 1800 году, и занял ее один из ломоносовских учеников, академик С.Я. Румовский (кстати, в 1804 году он же стал основателем и попечителем Казанского университета, где кафедру восточных языков возглавил Х.Д. Френ, в 1817 году избранный членом Петербургской Академии наук и заложивший основы отечественного востоковедения, — таким образом, отчасти воплотилась ломоносовская мечта об Ориентальной академии). Окончательно институт вице-президентства был утвержден академическим уставом 1836 года.

Вторым кардинальным требованием Ломоносова, касающимся переустройства Академии, было требование расширения социального состава академического штата и в первую очередь студентов университета: «Во всех европейских государствах позволено в академиях обучаться на своем коште, а иногда и на жалованье всякого звания людям, не выключая посадских и крестьянских детей, хотя там уже великое множество ученых людей. А у нас в России... положенных в подушный оклад в Университет принимать запрещается. Будто бы сорок алтын толь великая и казне тяжелая сумма, которой жаль потерять на приобретение ученого природного россиянина, и лучше выписывать!» Впрочем, об этом требовании говорилось уже достаточно.

Таким образом, «три кита», на которых Ломоносов собирался основать «дом муз», — это 1. упразднение Канцелярии и передача всех прав Академическому собранию, 2. утверждение должности вице-президента, который был бы рабочим президентом при вельможе, ничего не делающем для наук, и 3. приведение «в вожделенное течение» гимназии и университета за счет повышения научного уровня подготовки учащихся и расширения их сословного состава.

На этой основе и стало бы возможным приведение «наук в цветущее состояние» и воплощение многих организационных замыслов Ломоносова, из которых иные просто поражают своею просторной и дальней перспективой. Так, например, в 1759—1760 годах он разработал план создания того, что теперь называют академгородком. Это был бы обширный научный комплекс из четырнадцати зданий с кабинетами, лабораториями, мастерскими, музеем, библиотекой, типографией, университетскими аудиториями и гимназическими классами, а также с жилыми помещениями для профессоров, адъюнктов и прочих академических служащих. К.Г. Разумовский предложил Ломоносову составить чертеж и смету, что тот и сделал. Соответствующую бумагу направили в Сенат. Там все и замерло. Возможно, сенаторам показалась непомерною не такая уж и большая сумма, потребная на постройку академического центра — 90 000 рублей (впрочем, прижимистыми заставляла их быть Семилетняя война). Ломоносовский чертеж не сохранился. Начатое в конце столетия строительство новых академических зданий велось по проекту куда более скромному, чем ломоносовский.

В 1763 году Ломоносов составил «Мнение о учреждении государственной коллегии земского домостройства», в котором обрисован, по существу, прообраз Сельскохозяйственной академии. Здесь он применил те принципы, на которых хотел организовать и Академию наук. Во главе коллегии, поставлены президент и вице-президент — оба, Ломоносов специально подчеркивает это, «весьма знающие; в натуральных науках». Далее идут советники — физик, химик, ботаник. Потом асессоры — форштмейстер (лесничий), садовник, арендатор. Допущены в коллегию и дворяне «по всем провинциям», но — как члены-корреспонденты (наивно было бы рассчитывать на плодотворную работу коллегии без тех сведений, которые должны были поставлять просвещенные помещики). А вот секретаря и двух канцеляристов Ломоносов исключил из числа полномочных членов коллегии, над которой реял зловещий призрак Шумахера. Они идут в одном списке с комиссаром, подьячими, сторожами. Члены коллегии должны были «читать иностранные книги и весть корреспонденцию», собираться «по вся дни» («И чтобы сие производилось не так, как бы побочное дело, собраньице»), учитывать и обрабатывать «известия и ведомости о погодах и о урожаях и недородах, о пересухах», о местах «гористых и сухих, болотистых и глинистых и луговых», «о лесах», «о дорогах и каналах», «о продуктах». Многие специальные оговорки, которые делает Ломоносов, основаны на горьком опыте петербургского «дома муз». Так, он подчеркивает, что если коллегию «соединить с Академиею», то «ничего не будет добра». Характерно также требование к будущим членам коллегии, «чтобы знали российский язык». Наконец, особо интересной и ценной под пером Ломоносова, апологета промышленного развития России, является следующая заметка в его проекте: «Сравнение с другими коллегиями и что коллегия сельского домостройства всех нужнее».

Созданное в год смерти Ломоносова «Вольное экономическое общество к поощрению в России земледелия и домостроительства», по замыслу Екатерины II, должно было дать выход частной инициативе помещиков, которые в нем стали действительными членами (а не корреспондентами, как в проекте Ломоносова). Иными словами, государство снимало с себя ответственность за сельское хозяйство. Ломоносовское же «Мнение» эту ответственность возлагало на него. Достоин упоминания тот умилительный факт, что Тауберт, всегда тонко чувствовавший, откуда ветер дует, свой сельскохозяйственный проект, составленный в 1765 году, назвал «Патриотическое общество для поощрения в России земледельчества и экономии»: Екатерина-то, хоть и была немка, но выказывала нарочитый интерес к русской истории, вообще ко всему русскому.

Впрочем, даже сделавшись «русским» патриотом, Тауберт не избежал заслуженной им участи, а именно: отлучения от руководства Академией. В 1766 году Екатерина сместит его и поставит «главным директором» Академии наук В.Г. Орлова, брата своего фаворита Григория Орлова. Академик Я.Я. Штелин писал в 1767 году, что решающую роль в этой перемене сыграла «пространная повесть» об академических делах, обнаруженная в архиве Ломоносова после его смерти. Поскольку хозяином ломоносовских бумаг стал Григорий Орлов, знакомство Екатерины с «пространной повестью» не может вызвать сомнений. «Эта рукопись, — свидетельствовал Штелин, — которую ее автор сочинил для представления двору, подтвердила сложившееся там с некоторых пор убеждение, что академические дела ведутся плохо».

Речь здесь идет о написанной Ломоносовым «Краткой истории о поведении Академической канцелярии в рассуждении ученых людей и дел с начала сего корпуса до нынешнего времени». Это произведение представляет собой строго аргументированный обвинительный акт по делу о злоупотреблениях Академической канцелярии за сорок лет. Но одновременно — это и речь возмущенного гражданина, патриота, государственного мужа, ученого, и пронзительный человеческий документ, истинными авторами которого выступают оскорбляемый здравый смысл и отчаявшееся сердце.

Перечислив преступления Канцелярии против отечественной науки по шестидесяти четырем пунктам, Ломоносов приходит к выводу, что абсолютно никакой необходимости в создании этого административного органа с поистине всеобъемлющими полномочиями не было с самого начала и что абсолютно никакой пользы Академии Канцелярия не принесла. Когда первый президент Л.Л. Блюментрост поставил Шумахера хранителем и распорядителем денежных сумм Академии, он тем самым дал в руки советнику Канцелярии «способ принуждать профессоров удержанием жалованья или приласкать прибавкою оного». И совершилось нечто невероятное: человек, далекий от науки, легко и просто сделался значимым лицом среди высокоученых мужей, более того, всегда держал их на финансовом поводке. Благодаря этому обстоятельству более тридцати лет он, а потом его зять и преемник Тауберт помыкали академиками, «не рассуждая их знания и достоинств, но токмо смотря, кто ему больше благосклонен пли надобен». Далее, он «всевал между ними вражды, вооружая особливо молодших на старших и представляя их президентам беспокойными». Он скупился на научные исследования, лабораторное оборудование, учебники, «а деньги тратил по большой части по своим прихотям, стараясь завести при Академии разные фабрики и раздаривать казенные вещи в подарки, а особливо пользоваться для себя беспрестанными подрядами, покупками и выписыванием разных материалов из-за моря». Наконец, он «всячески старался препятствовать, чтобы не вошли в знатность ученые, а особливо природные россияне».

Уже в первое десятилетие Академии стали явственны зловещие последствия зловещей активности Шумахера: «Сие было причиною многих приватных утеснений, кои одне довольны уже возбудить негодование на канцелярские поступки, ибо не можно без досады и сожаления представить самых первых профессоров Германа, Бернулиев и других, во всей Европе славных, кои только великим именем Петровым подвиглись выехать в Россию для просвещения его народа, но, Шумахером вытеснены, отъехали, утирая слезы». Но их отъезд почти совпал по времени с возвращением из Германии Ломоносова, и началась ежедневная (!), не затихающая борьба не на живот, а на смерть. Начались «нападки на Ломоносова, который Шумахеру и Тауберту есть сугубый камень претыкания, будучи человек, наукам преданный, с успехами и притом природный россиянин, ибо кроме того, что не допускали его до химической практики, хотели потом отнять химическую профессию и определить к переводам, препятствовали в издании сочинений, отняли построенную его рачением Химическую лабораторию и готовую квартеру, наущали на него разных профессоров, а особливо Епинуса, препятствовали в произвождении его..., препятствовали в учреждении Университета, в отправлении географических экспедиций, в сочинении «Российского Атласа» и в копировании государских персон по городам». Интересно, что Ломоносов перечислил здесь далеко не все нападки на него со стороны Шумахера и Тауберта. «Собрать все эти гадкие, колкие факты и фактики очень трудно, — пишет современный автор, — они рассыпаны и растворены в жизни великого ученого, как ядовитые соли. В истории русской науки были люди замечательные, которых современники в должной мере не оценили. Есть и такие, которые подвергались серьезным нападкам и гонениям. Но мало кого из больших ученых так последовательно и планомерно травили многие годы, как Ломоносова». Травля эта продолжалась почти четверть века, с июня 1741 года по апрель 1765 года, без сколько-нибудь ощутимых перерывов, а к концу достигла такой стадии, когда он, по его собственным словам, был «принужден беспрестанно обороняться от недоброжелательных происков и претерпевать нападения почти даже до самого конечного своего опровержения и истребления».

Это последнее слово под пером Ломоносова не случайно. Я думаю, речь здесь идет не о метафорическом, а о физическом «истреблении». Впрочем, не надо все понимать в том смысле, что Шумахер и Тауберт подыскивали наемных убийц или пытались подмешать Ломоносову яду. Но то, что вследствие каждодневной, методической травли (которая усилилась после смерти Елизаветы) дело могло дойти до физического истребления, необходимо иметь в виду как вполне реальную, а быть может, и неизбежную перспективу для Ломоносова. Ведь вот в 1763 году, когда все едва не кончилось вечной отставкой Ломоносова, Тауберт, «призвав в согласие Епинуса, Миллера и адъюнкта Географического департамента Трескота, сочинил скопом и заговором разные клеветы» на него и направил Екатерине, «так что Ломоносов от крайней горести, будучи притом в тяжкой болезни, едва жив остался». А годом ранее, во время очередного тяжелого приступа болезни Ломоносова «Тауберт выпросил у президента такой ордер в запас», который отстранял его от руководства Географическим департаментом, чтобы, «ежели Ломоносов не умрет», показать ему этот «ордер президентский» по его выздоровлении, что и сделал. Благо, что был «оный ордер просрочен и силы своей больше не имел». Но сам-то расчет на смерть Ломоносова и деловитая готовность к ней говорят о многом.

Я думаю, если бы Ломоносов ограничился только призывами к борьбе за честь и достоинство «россиян верных», если бы обвинения «недоброхотов российских» выражали бы просто чувства досады и гнев и не затрагивали денежной стороны дела, Шумахер и Тауберт не повели бы против него смертельной войны и позволили бы ему сколько угодно изощрять свое ораторское мастерство на этих дорогих для него темах. Но в том-то и дело, что Ломоносов вторгся в «грешная грешных» и «тайная тайных» Академической канцелярии, а проще сказать — обратил внимание на то, что в Академии, начиная с 1747 года, постоянно имелись вакансии, но деньги из государственной казны поступали все это время в соответствии с полным штатным расписанием: «...Академическое собрание и прочие до наук надлежащие люди при Академии никогда & комплете не бывали... Между тем в Академическое комиссарство с начала нового стата по 1759 год в остатке должно б было иметься в казне 65 701 р., а поныне, чаятельно, еще много больше». Сумма остатка, накопившегося с 1747-го по 1759 год, названа Ломоносовым точно на основании собственных расчетов и бухгалтерских документов. Если бы он имел возможность ознакомиться с соответствующими справками за следующее пятилетие — с 1760-го по 1764 год, он не был бы столь неопределенен («чаятельно, еще много больше») в общей оценке. Но если вспомнить, что штатная сумма всей Академии составляла 53 298 рублей в год, то можно предположить, что к 1764 году Канцелярия поглотила на свои цели около двух годовых академических бюджетов! Чтобы удержать эти деньги при себе, прибегли к такому надежному способу, как фиктивные, но внешне достоверные статьи расходов («беспрестанные дочинки и перепочинки» академических помещений, «содержание излишних людей» и т. п.). То, что Канцелярия каким-то образом манипулирует с финансами, должен был чувствовать на себе каждый академический служащий. За время работы Ломоносова в Академии жалованье сотрудникам ни разу не было выплачено в срок. Обо всем этом Ломоносов один не боялся говорить вслух, а в «Краткой истории» он просто свел воедино итоги своих самостоятельных ревизий. Таков корень лютой вражды к нему Шумахера и Тауберта, с удовольствием, наверное, расправившихся бы с ним даже не столько из чувства ненависти, сколько ради самосохранения.

Когда в Академию пришел «новый президент, восемнадцатилетний К.Г. Разумовский, и с ним его бывший наставник Г.Н. Теплов, Канцелярия в лице Шумахера сумела подчинить себе и новое начальство: «...нынешний президент, его сиятельство граф Кирила Григорьевич Разумовский, будучи от российского народу, мог бы много успеть, когда бы хотя немного побольше вникал в дела академические, но c самого уже начала вверился тотчас в Шумахера, а особливо, что тогдашний асессор Теплов был ему предводитель, а Шумахеру приятель». То, что Ломоносов в документе, адресованном Екатерине, вроде бы поносит президента, поставленного Елизаветой, не может быть поставлено ему в вину. Во-первых, как мы помним, еще в январе 1761 года в письме к Теплому, Ломоносов весьма критически оценивал президентство К.Г. Разумовского и не боялся, что это станет ему известно. Во-вторых, у Екатерины, по свидетельству Е.Р. Дашковой, не было к К.Г. Разумовскому неприязни, а скорее наоборот: она ему (так же, как его старшему брату Алексею) симпатизировала даже. Так что в словах Ломоносова нет и намека на заочное поношение или донос — просто, как всегда, у него на первом месте стоят интересы дела. Откровенно же говоря о К. Разумовском, Ломоносов был озабочен всего более тем, что по Регламенту 1747 года в отсутствие президента вся полнота академической власти возлагалась на Канцелярию.

Иными словами, и в присутствии президента и во время его очень частых отлучек руководство Академией было сосредоточено в руках названного триумвирата, члены которого демагогически прикрывали все свои действия именем президента: «...Шумахер, Теплов и Тауберт твердили беспрестанно, что честь президентскую наблюдать должно и против его желания и воли ничего не представлять и не делать, когда что наукам в прямую пользу делать было надобно. Но как президентская честь не в том состоит, что власть его велика, но в том, что ежели Академию содержит в цветущем состоянии, старается о новых приращениях ожидаемыя от ней пользы, так бы и сим поверенным должно было представлять, что к чести его служит в рассуждении общей пользы, а великая власть, употребленная в противное, приносит больше стыда и нарекания».

Тем временем в Западной Европе складывалось очень невыгодное представление о Петербургской Академии наук и вообще о возможностях просвещения в России. Сеятелями такого мнения о русской науке были французские авторы особенно после того, как при Петре III, а затем и при Екатерине II внешняя политика России приобрела ярко выраженный антифранцузский характер. В 1763 году в «Мемуарах» Парижской Академии было объявлено о готовящемся выходе в свет книги члена этой Академии астронома аббата Ж. Шаппа д'Отероша «Путешествие в Сибирь, совершенное по повелению короля в 1761 г.», где, описав свою экспедицию по наблюдению за прохождением Венеры по диску Солнца, он намеревался поделиться впечатлениями о культурной жизни в России. Книга вышла в 1768 году, после смерти Ломоносова. В ней в превосходных степенях говорилось о «достойнейших» иностранцах в Петербургской Академии наук (в их числе и о Тауберте) и одновременно утверждалось, что вопреки усилиям Петра I и его последователей ни один из русских ученых не развился до того, чтобы его имя можно было внести в анналы естествознания. Своими писаниями Шапп д'Отерош выполнял таким образом прямое поручение версальского двора и способствовал разжиганию антирусских настроений во Франции. Его «Путешествие», по словам А.С. Пушкина, «смелостию и легкомыслием замечаний сильно оскорбило Екатерину». В самой Франции отношение к нему нельзя назвать безусловно положительным: его, например, резко критиковал Д. Дидро. Тем любопытнее, что Ломоносов в «Краткой истории о поведении Академической канцелярии» пишет о возможной реакции Запада на происходящее в Петербургской Академии так, как если бы ему хорошо была известна книга академика аббата: «Какое же из сего нарекание следует российскому народу, что по толь великому монаршескому щедролюбию, на толь великой сумме толь коснительно происходят ученые, из российского народа! Иностранные, видя сие и не зная вышеобъявленного, приписывать должны его тупому и непонятному разуму или великой лености и нерадению. Каково читать и слышать истинным сынам отечества, когда иностранные в ведомостях и в сочинениях пишут о россиянах, что-де Петр Великий напрасно для своих людей о науках старался...»

Но престиж престижем, а главное-то все-таки в том, что «науки претерпевают крайнее препятствие, производятся новые неудовольствия и нет к лучшему надежды». Тяжел и безотраден финал «Краткой истории о поведении Академической канцелярии». Самая надежда на Екатерину выражена как-то безнадежно: «Едино упование состоит ныне по Бозе во всемилостивейшей государыне нашей, которая от истинного любления к наукам и от усердия к пользе отечества, может быть, рассмотрит и отвратит сие несчастие. Ежели ж оного не воспоследует, то верить должно, что нет Божеского благоволения, чтобы науки возросли и распространились в России».

Можно себе представить, каково было Ломоносову произнести такое в конце своего пути! Полный тупик. И жить оставалось лишь семь месяцев!

Примечания

1. Имеется в виду составленная в 1754 году и изданная в 1758 году Миллером «Карта, представляющая изобретения, российскими мореплавателями на Северной части Америки с около лежащими местами в разные путешествия учиненные».

2. Здесь: снаряжение.

3. Немецкое название трески.

4. Особо приготовленный шипучий квас.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

«Кабинетъ» — История астрономии. Все права на тексты книг принадлежат их авторам!
При копировании материалов проекта обязательно ставить ссылку